Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он шагнул вперед. Тьма застлала ему глаза. Он протянул руку, словно цепляя невидимую рукоять оружья.
— …будет сражаться любым оружьем, сенагон, если речь идет о его жизни. Дай мне меч!
На лице Фудзивары слабо обозначилось удивленье.
— …о твоей жизни?.. Что ты сболтнул… Разве женщина — это жизнь? Из-за бабы на мечах биться?!.. Тебе что, мало моих?.. возьми любую… Женщины, кони, драгоценности, вина, деньги — все это, моряк, наживное, все это приходит и уходит в жизни человека, независимо от того, богат он или беден. Ты спятил — из-за женщины!.. да я убью тебя одним взмахом, первым…
Он по-прежнему держал руку протянутой, с растопыренной ладонью, чтоб туда вложили рукоять меча; и рука не дрожала.
Тогда безмолвный самурай, тот, что стоял ближе всех к роскошному креслу, в котором восседал в ярком атласном одеянье знаменитый на весь остров Кэй и на всю великую империю Ямато сенагон Фудзивара, бесшумно отступил на шаг от стены, преклонил колено и протянул безумному чужеземному моряку, так хорошо, хоть и смешно, с присвистом, говорившему по-яматски, длинный четырехгранный тяжелый меч, уже обнаженный, с лязгом вынутый из изукрашенных аквамаринами и жемчугами старинных узорных ножен.
Фудзивара одним рывком поднялся с кресла.
— Считай, негодяй, что ты уже мертвец, — процедил он одной глоткой, не размыкая губ и челюстей. — Счастливчик, кто примет смерть из моих рук.
— Из рук сенагона Фудзивары Риноскэ, любимца великой и милостивой Аматерасу!.. — застонали, заблеяли, заквакали вытянувшиеся струнами вдоль стен, обитых осакским шелком, дотоле молчащие самураи.
Василий крепко сжал меч. О да, тяжеленький, не скажешь ничего.
Он вспомнил, как мальчишкой, в деревне, валял дурака, гонял гусей игрушечным деревянным мечом, самолично им выточенным из березового полена. Вспомнил все драки, где ему разбивали нос, где точно и жестоко бил в грудь, под дых и в скулу он сам, защищая чужого, защищая родного, защищая себя. Человеческое тело. Оно бросается вперед, ищет погибели. Оно не хочет быть убитым — убивают его. На черта он полез на рожон к наглому яматскому князьку?! Все лучше, чем сгноить свои кости в тюрьме.
Ты дурак, Василий. Ведь если тебя убьют, ей от твоей гибели легче не станет. Ей сломают руки, все равно кинут на сенагонскую циновку, на вышитый пионами, оленями и хризантемами ковер. А твое тело кинут в море; оно обнимает остров Кэй, как ты недавно обнимал свою Лесико. И ты пойдешь на корм рыбам. Морские звезды станут ползать по тебе. Мальки — клевать твои шевелящиеся под водой волосы, ресницы. Почему ты не подорвался на мине?! На торпеде?!
Он сжал меч в кулаке так, что пальцы побелели.
— Давай, сенагон! — по-русски заорал, натужно и страшно, приседая и примеряясь к выпаду, поедая противника глазами. — Где же твой меч! Мне все равно нечего терять, кроме жизни! Но убью тебя — я!
Она оказалась во тьме. Темная комната, темный покои, темный дворец. Высокие потолки. Ходят, бродят огни, свечи, красные китайские фонарики в руках, в пальцах быстрых, смешливых теней. Тени перебегают с места на место. Переговариваются нежными девичьими голосами. С нее содрали одежды, обнажили. О, да тут вода. Бассейн. Ее тянут туда, в воду, вниз. Перламутровый блеск, тихий плеск. Купанье насильное. Она чуть не тонет в теплой пресной воде, едва не захлебывается; откуда-то сверху на нее льется струя кипятка, и пар вьется вокруг ее мокрой головы, и мыльная пена встает вокруг мокрых вьющихся кос жемчужной короной. Ее вытаскивают из воды, ухватив за подмышки, и ноги ее болтаются в воздухе, как рыбьи хвостики, плавнички. Нету сил ни смеяться, ни плакать. После того, как они чудом выжили в море, в лодке, и чудом были спасены, она еще не набралась сил: мало ела, мало спала. Все глядела вверх, в потолок, широкими бессонными глазами. Искала руку Василия. Крепко сжимала ее. Их растащили. Их разъединили. Зачем ее купают в тайном ночном мраморном бочонке?!
Ее растерли досуха жесткими полотенцами. Втерли в тело пахучие мази, капли драгоценных масел — розового и пихтового. Ты понимаешь, понятливая Лесико, для чего так стараются над тобой, так хлопочут. Будь терпелива, и ты узнаешь разгадку.
Она в бессознанье подняла руку. В мокрых завившихся прядях кончики дрожащих пальцев нащупали родное тонкое острие. Какому Богу, русскому или яматскому, надо ей теперь помолиться? Ее кинжальчик сохранился у ней на затылке лишь потому, что она привязала его рукоять суровой ниткой к уху, и нитка не развязалась и не перетерлась. Та, кто мыла ей голову, сто раз уже напоролась ладошкой на острую стальную иголку, но ни слова не сказала. И даже не вздохнула испуганно. Значит, здешние девушки знают толк в убийствах. Они накрутили ей на голову полотенце. Спрятали нож в тканевом сугробе.
“Иди сюда, иди сюда!..”
“Зачем тебе тревожиться, ведь ты уже в чертогах дивной Итакамо…”
“Все, кто попадает сюда, отсюда больше не выходят на белый свет, на вольный воздух… Если тебе станет слишком тяжко — Фудзивара даст тебе возможность выбрать смерть самой и умереть достойно, так, как умирают наши мужчины… Женщина равна с мужчиной лишь в одном — в выборе собственной смерти…”
“Мы научим тебя вспарывать себя по всем правилам древней науки. Ты будешь владеть мечом так, так владела им сама луноликая Токанагу. Это женское царство. Ты полюбишь свою смерть, если не полюбишь нашу жизнь”.
“Фудзивара научит тебя любить жизнь!.. Ох, научит!..”
Смешки висели в воздухе, роились. Пчелы пальцев, дуновенья тонких волос и ароматов перелетали с лица на лицо, с цветка на цветок. О бабье царство. Когда много женщин перешептываются, пересмеиваются, целуются, горят щеками, — сон налетает на бьющуюся в путах душу.
ГОЛОСА:
Когда я увидела ее в лодке, в беспамятстве… она лежала рядом с мужиком, оба были так худы, ребра торчали из них, как лезвия ножей… я подумала: как хороша!.. через все безобразье страданья, голода, бреда, обметанных лихорадкой губ в засохшей сукровице — она кусала их, кричала, звала на помощь… какая красота живучая, какая сила красоты… не понять уму!.. их прибило в джонке к берегу, мы с Мелхолой растерли их спиртом, потом погрузили в лодчонку нашего дурака отца, зацепили лодчонку багром, прицепили к своей маленькой лодке, я дала наказ гребцу: греби к Фудзиваре, на Остров Кэй, в крепость!.. нас вознаградят, мы нашли в море людей, — а за что?.. Если красоте отрубят голову — это справедливо?!.. Мы плыли, уключины скрипели, я держала багром лодчонку с недвижными отощавшими донельзя телами. Зачем мы вливали им в зубы сакэ?! Зачем растирали их, укутывали в одеяла?! Для новых страданий?!.. Красота не должна страдать, Мелхола!.. — крикнула я и зарыдала, и ночное море плескалось вокруг, а Мелхола сказала, что я старая истеричка. Нет, я не старая! Я еще молодая! Я еще… замуж выйду… На лицах вытащенных с того света мертвецов светилась такая любовь, такое счастье, такое… я поняла: мечтают о счастье тысячи людей, а дается оно одним-единственным… Я взяла весло, ударила им Мелхолу и сказала: замолчи!.. еще слово — и я сброшу тебя в море, и это тебя, твое тело найдут завтра рыбаки утром на дне залива, у рифов… Мелхола зажала себе рот ладошкой, я держала багор цепко, лодки взрезали черную поверхность соленой большой воды… Потом Мелхола стала держать багор, а я вынула из-за пазухи апельсин, стала чистить его, вдыхать аромат спирта, исходящий от фрукта, и бросать яркие, огненные кожурки во мрак моря. И это тоже было красиво. И красота была вокруг, везде. И я подумала со страхом, что, может быть, и я сама тоже красива и не сознаю этого, а Мелхола говорит с завистью, зло, что у меня красивые длинные синие глаза, пышные черные волосы… И я испугалась горящей, царящей вокруг меня в ночи красоты, и попросила истощенных недвижных людей в лодчонке: очнитесь скорее, станьте плохими, ужасными, безобразными, отнимите от меня муку красоты, красота невыносима, ее трудно перенести…