Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В какое-то мгновение, например, он так и не смог понять, что разбудило его: долгий выдох Арти, почти слышимый взмах ее волос по его спине или длительный поцелуй меж лопаток.
«Кажется, там же, – дышала она ему в затылок, – в том же китайском романе сказано, что поцелуй – единственный поступок человека, в котором в один миг соединяются все пять стихий: эфир, воздух, огонь, вода и земля… Не помнишь?»
И он снова засыпал, едва успевая возразить, улыбаясь, пожимая плечами под грудью ее: это вряд ли, ведь у китайцев должны были быть дерево и металл, и если в поцелуе еще можно уловить звук, касание, вкус и запах, то кому под силу описать его цвет?
И еще через несколько часов, уже за кофе, оба расхохотались, когда стало ясно, что волны китайских сочинений не выпустят их до конца свидания. Дан признался, что видел странный сон: будто он летит на острие стрелы над рекой к высокому берегу и, взмывая к верхушкам сосен, проплывает сквозь их золоченную солнцем зелень – но уже в блюде или чаше – и слышит душистый шелест игл…
«Это невозможно, – смеялась Арти, – Иосиф, который знал об этом все, говорил, что толкование сновидений бесполезно. Хотя бы потому, что сонники разных народов толкуют одни и те же сны совершенно противоположным образом. То есть китаец, грек или араб, увидев похожий сон, объяснили бы его каждый по-своему и сделали бы три различных вывода. Ну, все равно как одинаковый набор звуков может случайно совпадать в пяти разных языка, но означать в каждом случае нечто свое и не иметь никакой связи с другими…
Но твой сон невозможен еще по двум причинам. Иосиф читал мне один китайский трактат: там говорилось, что любящие доброту видят во сне сосны и сливовые деревья; любящие справедливость – клинки и стрелы, то есть металл; любящие порядок – сосуды и чаши; любящим мудрость снятся озера и реки, а любящим искренность – холмы, пустоши и берега… Ты же увидел все это сразу в одном сне – и любой китайский снотолкователь сказал бы, что это немыслимо… И есть другая причина…»
Но договорить – подсказывают нам – она не успела, поскольку подъехало уже заказанное такси: у Дана оставался час до вечернего эфира, сдавленного рождественским графиком, – нужно был спешить из Ораховца в Котор.
По дороге, прикрыв глаза и поеживаясь в салоне, он сумел даже дважды похвалить себя: почему-то успокаивало то, что он не стал пересказывать Арти конец своего сна, и, к счастью, лежала еще в запасе одна из старых заготовок кофейного эссе…
Но задремать ему не удалось.
Он вдруг ясно, до ломоты в затылке, понял, что произошло с Иосифом, и зачем незадолго до смерти тот начал истязать себя безумным эфирным графиком.
Иосиф Кан, диджей Бариста, задумал добровольно лишить себя обычного сна, потому что хотел, очевидно, освоить «онейропраксис», или добраться, так сказать, до тех пространств, которые Хунайн ибн Исхак, вслед за другими, именовал Хуркалийа.
Все встало на свои места.
Довелось ли Иосифу увидеть и услышать то же самое, что открылось Дану, – неизвестно, хотя и было похоже на то.
Важно другое.
По указателям ли Хунайна либо без них, так или иначе, – в один прекрасный день (или утро, скорее) Иосиф растерял, видимо, вместе с сомнениями, остатки критического разума и уверовал окончательно: Артемидорова «Онейрокритика», решил он, укрывает тайны онейропрактики и код доступа – в руках его. Он принялся заново изучать все возможное и – наверное – практиковаться. Вероятно, ему нужно было взломать привычные механизмы сна и заставить мозг включаться и выключаться по каким-то иным законам. Он как будто бы возжелал заглянуть в самый «глаз бури» и умышленно сделал свой эфирный график ураганным – может быть, отчасти подражая Кафке или Петру Успенскому. Разумеется, Иосифа не интересовали мессианские проповеди Кастанеды или культурно-массовые «нырки онейронавтов», давно размноженные в развлекательных программах айфонов, – похоже, он пребывал в предвкушении других травелогов. Судя по запискам, он довольно быстро выяснил, что самое поверхностное в названном ремесле – это видеть сны по собственной воле.
Но как далеко зашел он в своих опытах?
Научился ли проникать, например, в чужие сны: видеть их, оставаясь невидимым самому, а потом являться, становиться слышимым, или управлять ими? Способен ли был уже различать сновидения живых и мертвых? Мог ли удерживать их – и не только в речи текущей – но и возвращаться в них самому или, наоборот, переправляться с ними к другим?
Ведь если прислушаться к намекам, разбросанным в его записках, и к тому, что было передано в сновидении математиков и толмачей, – Иосифу, кажется, открывались и эти, немыслимые, совсем уже корпускулярно-волновые тропы.
Не этого ли, в конце концов, не выдержало его сердце?
И если – говорят внимательные – и вздрогнул Дан, расспрашивая себя и растеряв сон по дороге, то от того лишь, что все встало на свои места и – к изумлению его – вопросы эти уже не изумляли и не мучили.
Во всяком случае, было совершенно понятно, что именно захоронил Иосиф в другом, главном своем тайнике.
Он наверняка извлек из «Онейрокритики» и соорудил нечто наподобие «Мемориала» Паскаля или даже «Красной книги» Юнга.
Но что-то случилось – и в какой-то момент Иосиф уничтожил все косвенные следы своих трудов и дней онейропрактики, решив оставить при этом некое подобие карты к острову сокровищ, травелога, послания.
А потом, возможно, зашифровал дополнительно и спрятал его.
Но зачем?
Не тайных же сект, не розенкрейцеров или ассассинов каких-нибудь испугался Иосиф?
И здесь – согласимся – Дана действительно накрыло чем-то вроде скоротечной волны новогодней, забытой с юности, – tiding of discomfort and joy: стало жутко и весело, как будто ударило в голову и разлилось по телу, крепчая, лекарство от тоски. Какими унылыми показались ему тут же все поспешные обеты ноября… Конечно, открывшееся можно было по-прежнему считать бредом или галлюцинацией, да и с библейским предшественником общего у Иосифа было только имя. Но какой звенящей, словно гирлянда, оборачивалась мысль о близлежащем (теперь Дан не сомневался уже) тайнике!
Правда, думать об этом дальше было некогда: он уже спешил из кабинета в студию, когда внезапно опять позвонила Артичелла.
«Я обманула тебя, прости, – сказала она тихо. – Может быть, испугалась. Но ты ведь тоже обманул меня? Я же знаю, чем кончился твой сон на самом деле. Снегом. Сначала было жарко, а потом стало холодно – так? И начал падать снег, и застывал горками на сосновых лапах, а они качались медленно – правда? Это ведь был мой сон – как ты мог увидеть его? Все до последней мелочи? Я испугалась. Ведь это невозможно… Наверное, это что-нибудь значит и как-то объясняется, по-видимому. Но я не знаю. Может быть, потом мы сумеем истолковать все это. Вместе. Когда встретимся. Недели через две-три. Просто мне нужно ненадолго уехать в Штаты. Я позвоню. Буду скучать».
Но, пожалуй (спорить не будем), Дан так и не успел ни расстроиться, ни испугаться.