Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да пошли они на хуй, эти стихи, — сказал я. — Никакой я не поэт, и писать стихов больше не буду никогда.
Она молча ушла. Не знаю, что она сделала с моей рукописью, но больше я стихов действительно не писал. Господь в тот раз смилостивился и дал мне такого щелбана, что забыть это невозможно.
В 1967 году в Советском Союзе ввели второй выходной, и началось страшное испытание советского человечества свободным временем. Фабричные люди с маленькой зарплатой, которые содержали семьи в основном благодаря домашнему хозяйству (корова, свиньи, куры, картошка), обрадовались: появилось больше времени на хозяйство, еще и оставалось. А оставалось — чаще всего на пьянство. Мало кто знал, как распорядиться свободным временем. Да еще телевизоры теперь были почти у всех, а значит, в воскресенье не надо бриться-мыться, надевать чистую рубаху и топать с женой под руку черт знает куда, чтобы посмотреть фильм. Вот он, фильм, в комнате. И Райкин в комнате. И цирк. И футбол. Даже балет, черт бы его взял, и тот — на расстоянии вытянутой руки. Под пиво, под водочку, под самогон, который гнали многие. Наверное, именно тогда и родилось выражение «Хорошо вчера посидели — ничего не помню».
Пили и раньше, но теперь фронтовое поколение вошло в возраст, когда болезни только множились. Пили на фабрике — спирт-сучок, пили в Красной столовой, пили в кустах на берегу реки — бормотуху, «верыванну» (вермут). Пили «мурашку» — муравьиный спирт, пили одеколон и политуру, а те, кто прошел через тюрьмы, намазывали гуталин на кусок хлеба, выставляли этот бутерброд на солнце, чтобы хлеб хорошенько пропитался спиртом, и ели. Если водки было мало, то в стакан с водкой трое-четверо мужиков терпеливо стряхивали сигаретный пепел, пока не наполнится до краев. Потом сцеживали водку, отравленную фосфором, и пили. Пили самогон с куриным пометом, богатым все тем же фосфором. Пили рабочие, инженеры, учителя, офицеры.
У молодых были свои ритуалы. Девушки перед танцами при помощи хлебного катыша снимали с верхней губы усики и закапывали в глаза атропин, чтобы зрачки превратились в бездны, а парни должны были выпить хотя бы по стакану «Солнцедара», самого популярного тогда дешевого крепленого вина.
Вдруг всем нам понравилось собираться всем классом, чтобы отметить день рождения одноклассника. Родители виновника торжества готовили еду, мы скидывались на вино. Помню, как отмечали день рождения хорошей нашей девочки Лиды, отец которой выставил на стол бутылок десять вина и с радостью сказал: «Лидочке повезло: завезли „Солнцедар“». Потом родителей вытесняли, выключали свет и танцевали — под «Битлз», под Мулермана, под «Песняров», под кого угодно. Потом блевали.
Именно тогда учительница литературы Нина Михайловна Чугунникова сделала мне неожиданный подарок. Она была любимой моей учительницей. Ее муж-инженер спился и работал на фабрике грузчиком, а дочка была глуповатой красавицей. Она краснела, когда вызывала меня к доске, чтобы я прочитал стихотворение наизусть: ей было стыдно за взрослого парня, который не может запомнить даже Есенина. Но во всех других случаях я был ее любимчиком. Писал сочинения, с которыми выигрывал районные олимпиады, а в десятом классе выиграл областную. Много читал. Хамски отзывался о Чернышевском и Маяковском, чего те, конечно же, не заслуживали, но Нина Михайловна — бог ей судья — считала эти мои эскапады проявлениями свободного мышления. Она выписывала толстые журналы, о существовании которых я тогда только догадывался.
Я приходил к Нине Михайловне, мы пили чай с вареньем и разговаривали о литературе. Похоже, ей это было нужнее, чем мне. Я отмахивался от советской литературы, хотя тогда почти не знал ее, а Нина Михайловна пыталась меня убедить в том, что «Тихий Дон» — это великий роман о великом русском переломе. Она была толстой, краснощекой, одевалась бедно, но как она читала Некрасова, этого ненавистного мне поэта! Пока она его читала, я считал Некрасова равным Пушкину. Но больше всего меня тогда привлекала литература зарубежная — ее моя учительница знала плохо, особенно современную, из серии «трилистник». Примиряла нас пламенная любовь к Аввакуму и сдержанная неприязнь к Блоку.
Я тогда прочел «Макбета», «Йерму» и «Трамвай „Желание“» и решил написать пьесу. Ну, например, по сюжету «Слова о полку Игореве». Мрачное Средневековье, жестокая Ярославна, которая, оставшись в отсутствие мужа хозяйкой Путивля, приказывает без жалости вешать трусов, испугавшихся нашествия половцев, князь Игорь и его родичи-ханы…
В детстве родители брали меня на торжественные собрания, посвященные государственным праздникам и проводившиеся в фабричном клубе. После собраний был концерт художественной самодеятельности, изредка — выступление какой-нибудь заезжей театральной труппы — со скетчами или отрывками из популярных комедий. Когда мы поехали на родину матери, в Саратов, я попал на спектакль театра оперетты. Мать чуть не плакала от счастья, вспоминая студенческие годы и походы в театры, а я терзался скукой. Вот и все мои театральные впечатления. Думаю, что драматургия привлекала меня вне связи со сценой, сама по себе — четкостью сюжета, глубокой вовлеченностью персонажей в действие, всей той машинерией, эффектной и эффективной, которая свойственна хорошей театральной пьесе.
В нашей городской библиотеке было много пьес, и я читал их без передышки: Расин, Корнель, Шекспир, Островский, Толстой, Чехов, Горький, который потряс меня своими «На дне» и «Вассой Железновой». Мы даже подискутировали с Ниной Михайловной о Луке (ну разумеется), которого я считал персонажем вполне положительным, а она — вполне отрицательным.
Потом она куда-то ушла и через пять минут вернулась с книгой:
— Даже не помню, откуда она у меня. Наверное, со Свалки.
На обложке тоненькой книги было написано «William Shakespeare. Allʼs Well That Ends Well». Именно эта пьеса — «Все хорошо, что хорошо кончается» — и стала первой шекспировской, которую я прочел в оригинале, хотя, разумеется, и с величайшими мучениями. Мне не повезло: учителями английского у нас были жены офицеров, их мужей иногда переводили в середине учебного года куда-нибудь в Среднюю Азию или на Дальний Восток, и случалось, что за год у нас менялись три-четыре англичанки. Как бы то ни было, я осилил эту книгу, а одну отчаянную и недвусмысленную фразу из нее — «Simply the thing I am shall make me live» («Лишь потому, что я такой, я буду жить») — запомнил на всю жизнь.
Я часто загорался какими-нибудь идеями, например — стать богатырем-красавцем, и изо дня в день поднимал двенадцатикилограммовые гантели. Но мускулатура не прирастала, и я охладевал к гантелям и богатырям. Или учился игре на гитаре, неделями рвал струны, пытаясь разучить хотя бы три аккорда, которые назывались почему-то «блатными»: под эти три аккорда у нас в городке пели что угодно. Но долго не выдерживал, и гитара отправлялась на шкаф.
То же самое было и с учебой.
В школе я учился, в общем, неважно. Ни упорства, ни целеустремленности, ни желания. Нравились литература и история — получал пятерки, не нравилась математика, которая просто вгоняла меня в ступор, — получал в лучшем случае тройки, а домашние работы, особенно в старших классах, попросту списывал: любимая Анечка была лучшей в классе по математике и еще по дороге в школу без слов доставала из сумки тетрадь, чтобы я успел списать домашнее задание. Впрочем, предметы, которые были, так сказать, более или менее конкретными, давались мне неплохо: география, химия, физика.