Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помимо этого дневника существуют, конечно, и другие источники сведений о последних месяцах жизни Гитлера. Один из таких источников – незаменимый Шпеер, который добросовестно описал перемены в привычках и характере Гитлера за время войны, и в особенности за период после заговора 20 июля 1944 года. Это был не только очевидный упадок сил, из-за которого Гитлер окончательно перестал воспринимать критику, прислушивался только к лести и окружил себя бесхребетными лизоблюдами[104]; не только растущее убеждение в том, что он один сохранил силу воли, достаточную для продолжения борьбы, и веру в победу, в то время как все другие оставили всякую надежду и склонялись к капитуляции. Дело в том, что коренным образом изменился весь образ жизни Гитлера, а упомянутые вторичные явления лишь высвечивали эти изменения, являясь их следствием. Гитлер (по твердому убеждению Шпеера) был по своей натуре художником, не терпевшим изматывающей методичной работы, о которой можно судить по упомянутому мной здесь дневнику. В мирное время режим Гитлера был более свободным, фюрер имел возможность смотреть кино и предаваться фантазиям, откладывать дела и ездить в отпуск, отлучаться на пикники и развлечения, заниматься инспекциями и расслабляться в выходные дни в Оберзальцберге, проводить время в обществе коллег-«художников», отдыхая и отвлекаясь от ежеминутного невыносимого прессинга обязанностей революционного политика. От рассказов Шпеера о Гитлере в мирное время буквально веет идиллией, и это неудивительно, ибо сам Шпеер был заинтересован в идеализации прошлого. В конце концов, он делил с Гитлером ту беззаботную жизнь и, наслаждаясь в тихой гавани, забывал, какой ценой была куплена та беззаботность, забывал о жестокостях и концентрационных лагерях, на которых зиждилась эта идиллия, о кровавой политике, сделавшей возможными эти «артистические развлечения», – политике, которая казалась Шпееру, самодовольному технократу, лишь досадным недоразумением. Предавшись ностальгии, Шпеер описал те беззаботные дни, когда Гитлер прислушивался к критике, смеялся и сплетничал со своими соратниками, а когда бремя политики становилось невыносимым, просто бежал в Оберзальцберг со своими задушевными друзьями и Евой Браун. Именно там он размышлял о проблемах, над которыми не мог задуматься в сутолоке и шуме имперской канцелярии. Погожими летними днями Гитлер гулял по горным тропинкам, заходил в маленькие альпийские гостиницы, где наслаждался «внутренним покоем и заряжался уверенностью, необходимой для принятия великих решений». В Оберзальцберге он давал волю своей художественной натуре – рассуждал об архитектуре и смотрел художественные фильмы, отдыхая от изматывавшей его политики. Образ жизни Гитлера становился поистине бюргерским – он вел себя как образцовый австрийский отец семейства, представал перед гостями добродушным шутником, дружелюбным и расположенным. В отличие от Геринга и других бонз, любивших увешивать себя медалями, Гитлер никогда не носил наград и очень просто одевался, что снискало ему доверие народа и примирило людей с его непопулярными решениями. «Подозреваю, – пишет Шпеер, – что Гитлер тяготился своей «миссией», что он с гораздо большим удовольствием был бы архитектором, чем политиком. Часто он сам откровенно говорил о своем отвращении к политике и к военным вопросам. Он говорил о своем желании удалиться после войны от дел, построить в Линце[105] большой дом и окончить в нем свои дни. Гитлер много раз повторял, что на самом деле хочет окончательно отойти от политических дел и не вмешиваться в дела своего преемника. Вскоре, как он надеялся, о нем забудут и оставят его в покое. Возможно, бывшие коллеги будут время от времени его навещать, но на это он не особенно рассчитывал. С собой Гитлер намеревался взять одну только фрейлейн Браун; не собирался он и принимать многочисленных гостей, а тем более надолго оставлять их в своем доме…» Таковы были мечты Гитлера в 1939 году; о них говорил не один только Шпеер. Сэр Невиль Гендерсон беседовал с Гитлером в Берлине 25 августа 1939 года. «Среди прочих пунктов, упомянутых господином Гитлером, – сообщал в Лондон британский посол, – можно отметить, что сам он по натуре не политик, а художник и что после урегулирования польского вопроса он хочет уйти в отставку и окончить свои дни художником, а не поджигателем войны»[106].
Какое наивное суждение, патетическое и до крайности наивное. Удивительно, что проницательный во всех других вопросах Шпеер мог быть таким профаном в психологии и искренне полагать, что эстетический «крик души» имеет самодовлеющее, абсолютное, а не всего лишь относительное значение. Впрочем, это весьма распространенное заблуждение. Жертвами его становились даже историки, защищавшие коррумпированных политиков, слабых правителей и кровавых тиранов, апеллируя к их домашним добродетелям, художественным вкусам и простоте их личной жизни! Это заблуждение типично для людей, которые, подобно Шпееру, считают политику несущественным занятием и неразумно судят политиков по иным, не политическим, стандартам. В этом, по крайней мере, Раушнинг выказал больше здравого смысла, чем Шпеер. Менее сведущий в искусстве и не заинтересованный в художниках Раушнинг не поддался обаянию бюргерского дружелюбия. За хрустом печений и звоном чайных чашек он расслышал если не крики боли узников тюрем и лагерей, то по меньшей мере леденящий кровь гимн разрушению.
Свидетельства Шпеера о жизни Гитлера до войны имеют для историка ограниченную ценность, хотя и представляют интерес в той сфере, какую они охватывают. К тому же не вызывает сомнений фактическое содержание этих свидетельств. Однако Шпеер оговаривается, что во время войны все это безвозвратно переменилось. Когда Гитлер стал военачальником, величайшим стратегическим гением всех времен и народов, круг общения его стал совершенно иным, жизнь превратилась в монотонный, изматывающий труд. События давили, не давали расслабиться, исчезли предохранительные клапаны, через которые Гитлер когда-то имел возможность стравливать накопившийся пар. Поражения на фронтах ускорили и усилили этот процесс. Если немецкий народ должен отказаться от удовольствий, то от удовольствий должен отказаться и Гитлер. Правда, его удовольствия были не только удовольствиями, но и необходимым условием его политической жизни и деятельности. Потом явилось недоверие и сопутствующие ему невротические нарушения, развращенность властью, усугубленная страхом измены. Фюрер перестал смотреть кино и ездить в Оберзальцберг, окружил себя не художниками и друзьями, а безграмотными солдафонами, которых он – с высоты своего тщеславия – презирал не только как чуждых ему в социальном и политическом плане людей, но и как военных специалистов. Беседы, переставшие служить отдушинами, превратились в тягостный обмен казарменными банальностями. Никаких преимуществ взамен эта новая жизнь не давала. Когда-то традиции германской армии допускали критику вышестоящего начальства со стороны подчиненных офицеров. По мере усиления власти партии эта критика постепенно сходила на нет, а после заговора 20 июля 1944 года прекратилась вовсе. Растущая подозрительность подавила способность к здоровым суждениям и усилила чувствительность к неудачам. Все больше и больше общительный некогда фюрер превращался в нелюдимого отшельника, страдающего психической подавленностью, столь характерной для тягостных условий существования. Гитлер отдалился от людей, оторвался от реальных событий. Убежденный в том, что только он один может повести немецкий народ от поражений к победам, в том, что, следовательно, его жизнь чрезвычайно важна для Германии, но, с другой стороны, уверенный в том, что его со всех сторон подстерегают враги и потенциальные убийцы, он стал редко покидать свое надежное подземное убежище. Его общество ограничивалось безграмотным лечащим врачом, секретарями и несколькими угодливыми генералами, потакавшими его амбициям. Гитлер редко выезжал на фронт, не представлял себе истинные масштабы катастрофы, постигшей его армию, его города, его промышленность. Ни разу за всю войну он не посетил ни один разбомбленный город. Он так и остался разочарованным затворником, не знающим покоя и глубоко несчастным. Все чаще и чаще мечтал он об отъезде в Линц. Города Германии лежали в руинах, а он занимался изощренными архитектурными прожектами. При этом он занимался не переустройством для своих целей Букингемского дворца (как говорили его враги), а рисовал эскизы нового оперного театра и картинной галереи в Линце[107]. В то время как его презрение и недоверие ко всему человечеству неуклонно росло, он все больше думал о Еве Браун, которую считал выше подозрений в предательстве и измене. Только Ева Браун и эльзасская овчарка Блонди были ему верны, считал Гитлер. Он неизменно повторял, что у него есть только один друг, который не оставит его до самого конца, и этот друг – Ева Браун. «Мы никогда в это не верили, – пишет Шпеер, – но на этот раз интуиция его не подвела».