Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второе: «Хорошо, что не побежал. Следили. Стреляли бы в спину. С короткого расстояния. В затылок. Хотя избежал ли я конца, оставшись у этой старой могилы с крошечным памятником из черного мрамора?»
– Сопротивляться не рекомендую. – Тот же голос.
Теперь можно оглянуться, посмотреть, кто рядом. Штатский. Странно! Прежде, дома, он видел фильмы, в газетах фотографии и рисунки видел – гестаповцы в форме, с огромной черной свастикой на рукаве. Лицо зверя, руки (рукава закатаны до локтей) огромные, запятнанные кровью. Этот оказался полной противоположностью. Мягкая шляпа, серый костюм, молодое бритое лицо. Рука не видна. Она в кармане. И там пистолет, надо полагать. Вообще обычный человек. Несколько взволнованный. И потому бледный. Глаза насторожены.
– Я солдат, – пытается объяснить Саид и тем самым определить свое независимое положение.
– В Германии это не имеет значения, – с дрожью в голосе отвечает человек в штатском.
«Черт возьми! Он дает понять, что я иностранец. Догадался. А может быть, знал».
– Идите вперед.
Он шагает. Шагают другие. Две женщины. Одна с сумочкой, другая с цветами. Старуха. И мужчина. Уже легче. Берут не его одного. Всех.
«Опель» стоит на прежнем месте. Все такой же яркий, сверкающий в лучах предвечернего солнца. Только стекло выбито. Пулей. Не прострелено. Раскололось, словно от удара.
На мостовой человек. В костюме. Шляпа отлетела в сторону. Катится. Ветер мчится по Бель-Альянс. Подхватывает шляпу, несет, перекидывает. Бросает. И секунду-две она покоится на асфальте.
Человек мертв.
Полицейские уже оцепили улицу. Перекрыли движение. Народ скапливается на тротуарах, у подъездов.
Все хотят увидеть лицо человека. Лицо мертвого. И Саид хочет. Ему нужно увидеть обязательно. Хотя бы знать, кто шел к нему. Кто он? Кто пожертвовал собой ради него? Здесь, в Германии. На чужбине. Но лица не видно. Оно припало к асфальту. Скрыто. Теперь уже навсегда.
В руке пистолет. Неужели отстреливался? Бился. Пытался уйти. К своему «опелю». Тот бы выручил. Во всяком случае, продлил бы борьбу. Жизнь продлил.
Подошла машина. Крытая. Карета для арестованных. И санитарная машина подскочила.
«Какое сегодня число? – почему-то подумал Саид. – Какое же число?» Идя сюда, хотел запомнить этот день. День удачи. Радости. Нужно ли теперь? Хотя он сам запомнится. Без числа. Черный день. Небо ясное. Предвечернее берлинское небо… Как противоречива жизнь.
Рядом человек в штатском. Подбежал. Растерян. Взволнован. Даже напуган. Закуривает. Дрожащими руками.
Тот, что задержал Исламбека, спрашивает:
– Кто стрелял? – Он тоже растерян. Тоже напуган.
– Сам штурмбаннфюрер.
– Как всегда?
– Да.
Он увидел лицо мертвого. Показали. В гестапо.
– Вы должны знать его.
Исламбек долго смотрел на бледные впавшие щеки. Без кровинки. Может быть, он был болен? Глаза закрыты. Какие глаза? Судя по волосам, или карие, или серые, или голубые. Шатен. Как плохо, что он не видел этих глаз. Не прочел предназначенное ему. Ведь было же предназначено. Ради чего же шли друг другу навстречу. Для чего шел из леса, из Беньяминово, Саид? Для чего приходил каждую вторую и четвертую среду, каждую первую и третью пятницу к могилам на Бель-Альянсштрассе этот сероглазый человек? Пусть будет сероглазый. Приходил всю зиму. И весну приходил.
– Узнали?
– Нет.
– Постарайтесь узнать. Вспомните, когда и где вы его видели. На фотографии, возможно. Ну!
– Нет. Не видел никогда. И это правда.
Его повели по коридору. В другую комнату.
«Прости, брат».
Здесь горели лампы. Несколько ламп: на стене, под потолком, на столе. Здесь не пытали. Во всяком случае, он не заметил ничего похожего на возможную пытку. Он был готов. Внутри. Ждал.
С ним говорили. Вначале один из участников операции на Бель-Альянс. Потом штурмбаннфюрер.
– Вам доверили то, что доверяют не всем немцам. Вы в форме СС. Вы в сердце Германии.
– Я понимаю.
– Этого недостаточно. Вы должны сказать все, что знаете о том человеке. Что думаете о нем. Что предполагаете, наконец.
Он ожидал более легкого вопроса. Более жестокого, более ясного и удобного. А ему предлагают рассуждать, даже фантазировать. И в отвлеченной болтовне спотыкаться, мыкать, терять нить, связь. А потом все эти мыки, все «спотычки» превратятся в зацепки и улики. Его поймают на случайной фразе или даже не на случайной, а неточной: «Почему вы так думаете, откуда у вас такое предположение?»
– Я искал другого человека… – повернул разговор Исламбек на все сто восемьдесят градусов.
– Что?!
Напряжение во взгляде штурмбаннфюрера сменилось удивлением. Только глаза это выдали. Лицо оставалось таким же холодно суровым, каменным. Крупное лицо, вписанное в прямоугольник. Квадратный лоб, квадратный подбородок. Ровная линия рта. Профессиональная сухость. В разговоре с людьми – с подчиненными, с арестованными. Он мог улыбаться. Умел. Но не хотел. Не пользовался, как другие, мягкостью. Она мешала. Она приближала людей. Вселяла надежду на возможную слабость штурмбаннфюрера. Слабость была. Были слабости. Но слабость мешает делу.
– Я искал Мустафу Чокаева.
Побежала мысль. Наткнулась. Штурмбаннфюрер вспомнил. Это тоже профессиональное.
– Когда вы прибыли в Берлин?
– В воскресенье.
– Встретились с ним?
– Хотел этого… Господин Чокаев – друг моего отца.
– Как?
– Друг моего отца…
– Вы были у него в больнице? Накануне?
– Нет… Мне сказали, что Мустафа-ака на днях выйдет. Ему лучше… Его навещал только один человек.
– Кто?
– Каюмов… Вали Каюмов…
– Это предположение?
– Так говорят люди… Так он сам говорит… В то утро Вали-ака был у Мустафы. А я так и не увидел его…
Штурмбаннфюрер втиснул палец в розетку настольного звонка. Где-то вспыхнул сигнал. Здесь тишина не нарушилась.
Отворилась дверь. На пороге застыл дежурный.
С Исламбека штурмбаннфюрер перевел взгляд на вошедшего и сказал сухо:
– Позовите Рудольфа Берга!
– Слушаюсь.
Звонок застал Ольшера в кабинете, хотя был уже одиннадцатый час ночи. Шестнадцать минут, кажется. Так, во всяком случае, отметила для себя по привычке дежурная стенографистка и переводчица Надие. Она входила в кабинет с бумагами и услышала звонок. Увидела, как капитан взял трубку. Поднес к лицу. Надие застыла у двери, ожидая знака шефа – уйти или остаться и присутствовать при разговоре. На часы она взглянула автоматически – Ольшер мог потом спросить: «Когда… мне звонили?»