Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К моему огромному удивлению, эта просьба была вновь чудесным образом исполнена. Как здорово, когда происходят чудеса, насколько же они все упрощают: Виттория высадила меня у подъезда, не сказав ни слова о маме, Мариано и отце. Она только произнесла на диалекте: “Джанни, помни, что ты моя племянница, мы с тобой одинаковые, если ты меня позовешь, если скажешь «Виттория, приходи!», я сразу примчусь, я ни за что не брошу тебя одну”. После этих слов ее лицо будто прояснилось, я подумала, что Анджела, увидь она сейчас мою тетю, сочла бы ее столь же красивой, какой казалась она в это мгновение мне. Но как только я очутилась в одиночестве — закрывшись в комнате, я разглядывала себя в зеркало платяного шкафа и убеждалась, что никакое чудо не сотрет проступавшие у меня черты лица, — я не выдержала и наконец-то расплакалась. Я твердо пообещала себе больше не шпионить за родителями и не видеться с тетей.
9
Когда я пытаюсь выделить этапы в том беспрерывном потоке жизни, который проходил через меня до сегодняшнего дня, я понимаю, что окончательно стала другой, когда однажды после обеда Костанца пришла к нам в гости без дочек и прямо при маме, не первый уже день ходившей с распухшими глазами и покрасневшей физиономией — как она говорила, из-за ветра, ледяного ветра, который дул с моря и из-за которого дрожали оконные стекла и решетки балконов, — с суровым, пожелтевшим лицом вручила мне свой браслет из белого золота.
— Почему ты мне его даришь? — спросила я растерянно.
— Она его не дарит, — сказала мама, — она его тебе возвращает.
Костанца долго хватала воздух своим прекрасным ртом, прежде чем проговорить:
— Я думала, он мой, а на самом деле он твой.
Я не понимала, отказывалась понимать. Я предпочла поблагодарить и попыталась надеть браслет на руку, но не сумела. В полной тишине Костанца помогла мне дрожащими пальцами.
— Мне идет? — спросила я у мамы, напуская на себя легкомысленный вид.
— Да, — сказала она, даже не улыбнувшись, и вышла из комнаты, а вслед за ней вышла Костанца, которая с тех пор к нам больше не приходила.
Мариано тоже не показывался на виа Сан-Джакомо-деи-Капри, поэтому мы реже виделись с Анджелой и Идой. Поначалу мы перезванивались, ни одна из нас не понимала, что происходит. Дня за два до прихода Костанцы Анджела рассказала мне, что мой и ее отец поссорились у них дома. Поначалу все походило на обычный спор на их излюбленные темы — политика, марксизм, закат истории, экономика, государство, но потом они неожиданно вдрызг разругались. Мариано заорал: убирайся из моего дома, видеть тебя не хочу, а мой отец, внезапно скинув маску терпеливого друга, начал в ответ громко ругаться на диалекте. Анджела и Ида испугались, но никто не обращал на них внимания, даже Костанца, которая в какой-то момент заявила, что у нее больше нет сил слышать их вопли и она пойдет прогуляться. На что Мариано крикнул, тоже на диалекте: “Пошла вон, шлюха! Можешь не возвращаться!”, а Костанца с такой силой хлопнула дверью, что та сразу распахнулась, — Мариано закрыл ее пинком, а отец снова открыл, побежав за Костанцей.
В следующие дни мы постоянно обсуждали по телефону эту ссору. Ни Анджела, ни Ида, ни я не понимали, почему марксизм и другие вопросы, которые наши родители увлеченно обсуждали еще до нашего рождения, внезапно создали такие проблемы. Вообще-то по разным причинам и они, и я знали об этой сцене куда больше, чем говорили друг другу. К примеру, мы догадывались, что дело было не столько в марксизме, сколько в сексе, но не в том сексе, который вызывал наше любопытство и неизменно нас занимал: мы чувствовали, что совершенно неожиданно в нашу жизнь ворвался секс некрасивый, отвратительный, — мы смутно догадывались, что речь идет не о наших телах, не о телах наших ровесников, актеров или певцов, а о телах наших родителей. Секс — воображала я — соединил их как что-то липкое, мерзкое, совсем не похожее на то, о чем они сами нам рассказывали, занимаясь половым воспитанием. Слова, которые кричали друг другу Мариано и мой отец, по мнению Иды, походили на судорожное харканье, на слизь, заляпывавшую все вокруг и, в особенности, наши сокровенные желания. Наверное, поэтому мои подруги — прежде охотно болтавшие о Тонино, Коррадо и о том, чем они им нравились, — погрустнели и стали уходить от разговоров о сексе. Я же, увы, знала куда больше о тайных связях между нашими семьями, чем Анджела и Ида, мне стоило невероятных усилий не думать о том, что происходит между отцом, мамой, Мариано и Костанцей; я страшно устала. Поэтому я первая замкнулась и отказалась от телефонных откровений. Наверное, я сильнее Анджелы и Иды чувствовала, что одно опрометчиво сказанное слово способно проложить путь опасным событиям, которые произойдут на самом деле.
На этом этапе вранье и молитвы стали частью моей повседневной жизни, они опять меня выручали. Врала я по большей части самой себе. Я была несчастлива, но в школе и дома изображала чрезмерную веселость. Утром я видела маму с таким лицом, словно ее черты скоро совсем размоются: кроме носа, все на нем было пунцовым, искаженным безутешным горем, — я же задорно говорила ей: “Ты сегодня чудесно выглядишь!” Что до отца — который, открыв глаза, уже не хватался за книги, а ни свет ни заря отправлялся на работу, чтобы вернуться вечером бледным, с потухшими глазами, — то я постоянно подсовывала ему школьные задания, хотя они вовсе не были трудными, делая вид, будто не замечаю, что мыслями он далеко и ему совсем не хочется мне помогать.
Одновременно, хотя я по-прежнему не верила в Бога, я молилась так, словно стала верующей. Господи, — просила я — сделай так, чтобы отец с Мариано и вправду поссорились из-за марксизма и конца истории, сделай так, чтобы это произошло не из-за того, что Виттория позвонила отцу и передала ему все, что я ей рассказала! Поначалу мне казалось, что Господь и на этот раз услышал меня. Насколько я знала, это Мариано набросился на отца, а не наоборот, как было бы, если бы Виттория повела себя как доносчица и пересказала все, что, в свою очередь, донесла ей я. Однако вскоре я сообразила, что здесь что-то не сходится. Почему отец ругал Мариано на диалекте, он ведь почти никогда на нем не говорил? Почему Костанца ушла из дома, хлопнув дверью? Почему за ней побежал мой отец, а не ее собственный муж?
Со своей безудержной ложью, со своими молитвами я жила в постоянном страхе. Наверняка Виттория обо всем рассказала отцу, и он помчался домой к Мариано выяснять отношения. Из-за этой ссоры Костанца обнаружила, что ее муж под столом стискивал лодыжками мамину ногу, и в свою очередь закатила сцену. Наверняка все так и было. Но почему Мариано крикнул жене, пока она в отчаянье уходила из квартиры на виа Чимароза: “Пошла вон, шлюха! Можешь не возвращаться!”? И почему за ней побежал мой отец?
Я чувствовала, что от меня что-то ускользает — что-то, во что я недолго всматриваюсь, чтобы разглядеть суть, а потом, как только суть выходит на поверхность, отступаю назад. В такие минуты я вновь и вновь возвращалась к самому непонятному: визит Костанцы после ссоры Мариано с отцом, мамино лицо — такое измученное, ее покрасневшие глаза, взгляд, которым мама словно приказывала старинной подруге — той, кому она всю жизнь смотрела в рот; раскаивающийся вид Костанцы и то, с какой грустью она подарила мне браслет, а мама уточнила — это не подарок, тебе возвращают то, что по праву тебе принадлежит; дрожащие руки мамы Анджелы и Иды, когда она помогала мне надеть браслет, которым так дорожила, сам браслет, который я теперь носила, не снимая. Увы, обо всех событиях, произошедших у меня в комнате, о плотной паутине взглядов, жестов и слов вокруг украшения, которое безо всяких объяснений мне вручили, объявив, что оно мое, — обо всем этом я знала намного больше, чем готова была признаться даже себе. Поэтому я молилась, особенно по ночам, просыпаясь в страхе из-за того, что, как мне казалось, уже происходит. Господи, шептала я, Господи, я знаю, это я во всем виновата, не надо было мне знакомиться с Витторией, не надо было идти против воли родителей, но раз это уже случилось, исправь все, пожалуйста. Я надеялась, что Господь так и сделает, потому что иначе все рухнет. Виа Сан-Джакомо-деи-Капри съедет вниз, в Вомеро, а Вомеро — на остальной город, и тогда весь Неаполь утонет в море.