Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В парижских парках глаз Деодата радовала кромешная чернота ворон, вдоль Сены – чайки, которые, как и многие выходцы из провинции, притворялись, что тут и родились: «Парижский клюв – отличный клюв! Лишь местный клюв хорош»[21], казалось, говорили они. Это давным-давно понял Вийон: птицы, как и все остальные, не могут устоять перед притягательностью Парижа.
И тем не менее ребенку не терпелось если не полететь на собственных крыльях, то хотя бы посмотреть на неисчислимое богатство пернатого мира. Увидит ли он когда-нибудь собственными глазами лесную завирушку, фрегата и воробьиную овсянку? Сможет ли порадовать душу зрелищем миграции казарок? Даже гриф, презираемый почти так же, как гиена, вызывал у него симпатию: он понимал племена, которые предоставляли тела своих покойников этому проворному чистильщику.
В школе орнитологическая страсть мальчика никак не снизила его отличную успеваемость, однако вернула его к изначальному одиночеству. Вызвали родителей:
– Ваш сын, у которого было много друзей в подготовительном классе, больше и слова не говорит своим бывшим товарищам. Вы в курсе?
– Достаточно в курсе, чтобы понимать, что таков его выбор.
– Деодат в высшей степени умен, и знает это. Не следует поощрять его в этом презрительном уединении.
– Дело совсем не в презрении. Наш сын думает только о птицах.
– Вы предполагаете сделать из него орнитолога?
– Мы предполагаем, что он сам решит, как ему жить.
– И все же досадно. Такой мозг мог бы найти себе лучшее применение.
Заледенев, Энида прервала встречу и увела мужа из кабинета директора лицея.
– Что за жалкий человек!
– Ты права, дорогая. Мы ничего не расскажем об этой беседе мальчику.
Истина была проста: сначала Деодат захотел доказать себе, что сумеет сойтись с детьми. Но когда это ему удалось, он пришел к выводу о невеликой ценности товарищеских отношений и всякая социальная жизнь перестала его интересовать. Наблюдение за воробьями во дворе давало ему неизмеримо больше, чем общение с теми, кто сначала прозвал его Дезодорантом, теперь именовал не иначе как Пометником.
Люди не безразличны к исключительной красоте: они ненавидят ее вполне осознанно. Явный урод иногда вызывает некоторое сочувствие; явный красавец – безжалостное возмущение. Ключ к успеху лежит в неопределенной миловидности, которая никого не раздражает.
С первого дня Мальва стала школьным изгоем. Учительница и ученики нашли прекрасный предлог для своего отвращения: девочка была признана непроходимой тупицей.
К ее несчастью, собственная мать придерживалась той же точки зрения.
Как может ближайшее окружение с уверенностью определить, что совсем маленький ребенок глуп? И как в школе могут наложить на ребенка клеймо идиота? Это тайна вдвойне, ужасная тайна.
С четырех лет Мальва раз в месяц проводила выходные у родителей в Париже. Они неодобрительно относились к категорическому нежеланию Штокрозы отдать ребенка в детский сад.
– Это только испортит ей детство, – возражала бабушка.
– Нет. Это помогает социализировать малышей, – отвечала мать.
– Что за варварский у тебя лексикон, моя бедная девочка!
Этот ежемесячный уик-энд был призван приучить Мальву к иным человеческим отношениям, нежели те, которые установились у них со Штокрозой. В машине, которая увозила их из Фонтенбло, Роза взяла за правило расспрашивать дочь.
– Как прошла эта неделя?
Долгое молчание, которое мать ошибочно истолковывала как размышление. Молчание. Отсутствующее выражение на лице малышки.
– Что вы с бабушкой делали вчера, позавчера?
Та же реакция.
– Чем ты хочешь заняться в Париже, дорогая?
Без изменений.
– А ты знаешь, что, когда тебе задают вопрос, нужно отвечать?
В родительской квартире в Тринадцатом округе у Мальвы была своя комната и игрушки. Там она и оставалась, неподвижно сидя на полу. Девочка с восторгом разглядывала предметы, но никогда к ним не прикасалась. Она практически не разговаривала.
Один-единственный раз малышка повела себя так, что не вызвала разочарования. Роза привела ее в галерею на вернисаж сербского художника, чьи гигантские полотна приводили в замешательство. Ребенок долго и изумленно разглядывал каждую картину. Художник подошел к ней спросить, что она об этом думает; вместо ответа Мальва пальчиком указала на самую необычную работу и обратила на автора вытаращенные глаза.
Серб оторопел и поцеловал девочке руку.
– Хотел бы я писать только вашу дочь, – сказал он галеристке.
Та из осторожности промолчала, однако на секунду не поверила в версию о гениальном взгляде ребенка. Ее мнение уже сложилось независимо от ее воли; пусть ей и было за него стыдно, но поделать она ничего не могла: Роза была убеждена, что Мальва непроходимо глупа, хоть никогда не говорила этого вслух.
Когда в воскресенье вечером она отвозила дочку обратно в Фонтенбло, собственное чувство облегчения вызывало в ней легкую грусть. А когда она видела, как девочка устремляется в объятия Штокрозы с криком «Бабушка!», то говорила себе: «Успокойся, это приносит облегчение вам обеим».
Однако она любила дочь, и та ее любила, но это не шло ни в какое сравнение с тем страстным чувством, которое связывало ребенка и бабушку.
Вернувшись в Париж, Роза заговаривала с мужем о том, что ее беспокоило:
– В возрасте Мальвы и даже раньше я уже всюду совала свой нос. Мамин дом такой загадочный, там хочется рыться, забираться на чердак, по крайней мере, заглянуть во все двери. А наша дочь сидит на полу и смотрит вокруг себя, не шевелясь и не разговаривая.
– Сделаем из нее монашку-дзен.
– Чем шутить, лучше сам признай, что она какая-то странная.
– Ну что ты хочешь от меня услышать? Что она умственно отсталая?
– Слишком сильно сказано. Нет, мне кажется, что ей не хватает любопытства.
– Вот уж страшный недостаток! Не хватает – и отлично!
Роза знала, что не права, сравнивая детство дочки со своим собственным, которое она, безусловно, идеализирует, ей следует радоваться, что их первые годы такие разные. И все же она ничего не могла поделать с поселившейся в глубине души тревогой из-за того, что она называла умственной недостаточностью или заторможенностью Мальвы.
Два года спустя, когда дочь пошла в подготовительный класс, страхи подтвердились. Нет, Мальва не жаловалась – она никогда не жаловалась, – но матери позвонила учительница: