Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У тебя когда-нибудь было прозвище?
— Когда мы жили в Штатах, ребята называли меня Гунн, а отец до сих пор иногда так зовет.
— Ган?[46]
— Да нет. Гунн!
— Ган. Ты моя пушка. Та, которую я здесь ищу с первого дня.
Ее губы кривятся в довольной усмешке, и она в последний раз выпускает сигаретный дымок.
— Дымящаяся пушка, — добавляю я, пристально на нее глядя.
Она и Мунита — две полные противоположности. Сливочная королева льдов и тарантул тандури. Я наклоняюсь, чтобы поцеловать ее в губы, и сдаюсь перед исландским оружием.
Закончилась первая неделя моего изгнания. Хоть я за семь дней никого не убил, если не считать собачки, эту неделю можно назвать одной из самых необычных в моей жизни. Семь суток не садилось солнце. Я сменил пять националь ностей и освоил две профессии. Я выступил в прямом эфире. Я посмотрел Евровидение после шестилетнего перерыва. Я залез в две квартиры, украл одну машину, три пива, хлеб, бекон и шесть яиц. А еще обзавелся новой возлюбленной. Теперь их у меня две — исландка и перуанка индийского происхождения.
Во избежание очередных визитов полиции моя блондинка покупает мне сотовый телефон с незасвеченным номером. С него я звоню моей брюнетке. Я названиваю ей все утро и весь день. Звоню ей на мобильный, на рабочий и на домашний. Посылаю эсэмэски. Оставляю месседжи с массажными намеками.
В конце концов я решаю позвонить нашему швейцару с диковатой стрижкой. Этот гортанный негритянский голос порождает во мне теплые чувства с оттенком ностальгии. Но при этом в животе как-то неприятно заурчало.
По его словам, несколько дней назад Мунита появилась в сопровождении жеребца тальянского вида. Они проследовали наверх. Швейцару она сказала, что у нее есть ключи от моей квартиры. Вранье, я не давал ей ключей. Но швейцар ей поверил, так как часто видел нас вместе. Через несколько часов тальянец спустился, а вот Мунита из моей квартиры до сих пор ни разу не выходила. Вот сучка.
Поблагодарив его, я тут же набираю свой домашний. Трубку, ясное дело, не берут. Похотливая сучка. Гребаные тальянцы шлепают по моему кафелю в ванной! Я чувствую себя как житель мобильного городка, заставший свой трейлерный домик в трясучке. Позвонить, что ли, в „Интерфлору“, пусть доставят в мою нью-йоркскую квартиру букет отравленных лилий. Трахалась бы у себя! Нет, надо мой белый кожаный диван заливать тальянским потом!
Я перезваниваю швейцару с внезапным ощущением, что кроме него в городе Большого Яблока мне не к кому обратиться. (Да, я перестрелял почти всех моих хороших знакомых, и все равно печально. Шесть лет моей нью-йоркской жизни фактически вычеркнуты.) Я прошу его позвонить в мою квартиру, и если никто не отзовется, разобраться самому или вызвать полицию. Кто-то должен в конце концов открыть долбаную дверь и заставить эту дрянь подойти к долбаному телефону.
— У вас ведь есть запасные ключи?
— Да, конечно.
Он просит меня перезвонить ему через час.
Через час… Уж если влип, так влип. Через час придет домой этот козлина Трастер, и я не смогу говорить по телефону. Я должен буду сидеть как мышь на холоднющем чердаке. Посреди холоднющей Атлантики. Бедный Том. Зря я потащил № 66 на свалку. Мне следовало его прикончить в его собственной машине, тогда его друзья-приятели с трансфокаторами не выследили бы меня. Но тачка у него, блин, была слишком уж шикарная. Слишком дорогая. (Иногда я увеличивал свой гонорар, отдавая машину жертвы человеку Радована в Джексон-Хайтс по имени Иво, торговавшему подержанными автомобилями.)
Радован, сучий потрох. Источник всех моих бед.
Вместе с Трастером и Ганхолдер я слушаю вечерние новости по телевизору. Кажется, на Острове Лилипутов хватает политических скандалов и облажавшихся знаменитостей, чтобы заполнить час эфирного времени. В противном случае они сообщают, что день прошел тихо. Ни убийств, ни войны, ничего такого. Да хер с вами со всеми. Я набираю номер. Не могу я ждать до утра. Ныряю в спальный мешок, так что наружу остается торчать только задница, и шепотом обращаюсь к моему верному другу швейцару:
— Это опять Том. Вы ей звонили?
— Да.
— И что?
— Никто не отвечал. Тогда я поднялся на лифте.
— И?.. Застали ее дома?
— Квартира пустая.
— То есть как? Пустая?
— Ага. И запах странный. Очень сильный запах.
— Да? Какого рода запах? Тела? Пота?
— Вроде как… запах тела, да.
— Вот блядища. — Я стараюсь не кричать в свой новехонький исландский телефон, хотя меня всего трясет от ярости в этом хрустящем спальном мешке.
— Я осмотрел все комнаты, сэр, — продолжает он.
— Та-ак?
— Все комнаты, сэр… Ванную, кухню…
— Та-ак?
— Я проверил все окна. Они были заперты.
— О'кей?
— А потом… сам не знаю зачем… я открыл холодильник.
— Холодильник?
— Да. Я открыл холодильник и…
— Еда испортилась? Я оставил еду?
— Извините, сэр, даже не знаю, как вам сказать.
Его глубокий баритон звучит серьезнее обычного.
— Что такое? — спрашиваю, дрожа от возбуждения.
— Там была ее голова, сэр.
— Ее голова? В холодильнике?
— Да, сэр. На блюде. Лицо опухшее, желто-синее, но…
— Но?
— Но это она. Ваша подруга. Я ее узнал.
— На блюде?
— Да, сэр. В холодильнике. Зрелище, доложу я вам…
— Одна голова?
В эту секунду до меня доходит: МУНИТЫ БОЛЬШЕ НЕТ.
— Да, сэр. Одна голова. Ее тела я не нашел.
— Но… запах чувствовался?
— Э… пожалуй. Где-то там должно быть и тело.
— Какого рода запах?
— Какого рода?
— Да. Влагалища? Запах влагалища?
Что я несу? Мои извращенные хорватские мозги. Я заслуживаю смерти. О, Мунита. Зачем ты мне изменила с серийным убийцей, да еще тальянцем в придачу? Разве это можно равнять с моей изменой — смазливенькая ледяная мышка? Мне остается только плакать. Голова в холодильнике! Окоченелые губки. Остекленевшие глаза. Волосы, превратившиеся в сосульки. А где же твое тело? Съели? И теперь твоя обезглавленная душа обнимается с безногими родителями на небесах? О, Бонита…
— Да. Наверно, можно и так сказать, сэр. Влагалища… Но очень сильный, — трубит мне в правое ухо мой черный нью-йоркский швейцар.