Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне это не пришло в голову – похоже на то чувство, какое Вы испытали во сне, нечаянно поставив горячий утюг на цветок, в который было как-то там воплощено (во сне) Ваше дитя. Вавочка, мне страшно. Обнимаю Вашу, мою дорогую голову.
Не пишите об этом много. Какое-то слово, но чтобы я поняла и знала, и услышала, что у Вас нет на меня обиды и быть не может.
Дорогая моя Вавочка.
Оля”.
…Когда 30 лет тому назад я приехала в Москву из Киева и в первый раз встретилась с Михаилом[879] после его женитьбы – и он говорил что-то о цветке и горячем утюге (не в этих, в других словах, но теперь слившихся с Олиными словами). И ушел, бледный, со слезами, сияющими в иконописных глазах, я легла на диван и глубоко, так глубоко, что меня едва разбудили друзья через какие-то часы, уснула. Сразу, в одно мгновение уснула.
Когда ушла (сегодня) Валя – и я осталась одна в квартире, я не помню, где и как я провела 2 или 3 часа. Кажется, много бродила по квартире. Сидела у стола и смотрела на пятиглавую церквушку и ажурную колоколенку. И они мне что-то говорили. И вся жизнь, прожитая вместе с Ольгой как бы в одном, общем и потому жестоко раненном сердце, – со мной говорила.
Для дневного сознания делаю вывод из пережитого после Олиного письма ее словами о “горячем утюге”, какой случается каждому из нас – и, вероятно, не один раз в жизни – поставить на цветок свой или на дорогого человека. И важно, когда это осознаешь и переживаешь это, как Ольга, – и как я, после ее письма – в “Таинстве покаяния”. Тогда не напрасны были и горячие утюги. И не погибли (у Бога) сожженные ими “цветки”. И не погибли для нас. Лучше сказать не умею. Но Оля поняла бы меня. И всякий, кто пережил то, что попало в ее письмо вместе со словами “Мне страшно”. И то, чем наполнен был мой день после ее письма, понял бы.
10 мая. 10 часов вечера
День сегодня сплошь невылазный из постели. Выполняется, наконец, калмыковское предписание: полеживайте. И лирически насыщенный декрет Сольвейг[880]: лежите пластом. По-видимому, настала “лежачая” старость. Как у моей бабушки, у матери. Как почти у всех знакомых мне старух начиная с 70-75-ти лет.
Первый раз ощутила сегодня лежание в постели как естественное состояние для моего “брата-осла” – и пугающе-неестественными показалась ходьба, эскалаторы и лестницы метро, пребывание в толпе, “в гостях” – даже в обществе 2-3-х человек. Как зародышу во чреве матери естественно появление на свет, так и старику естественно одному созревать и приспособляться к переходу на “тот свет” в одиночестве.
13 мая. 2 часа дня. Сокол
Полуразвалившиеся сени у выхода из кухни, превращенные А. И.-й[881]в мой “рабочий кабинет”. В щель, оставленную для притока воздуха, вижу деревцо, еще полупрозрачное. И над крышами сараев и будочкой подозрительного назначения – ряд деревьев соседнего сада, увы! уже утративших весеннюю прозрачность, хотя еще с листвой непропыленной, нежной, блестящей на солнце влажным блеском.
Тут сообразила, что цитирую Мировича, и не захотелось писать дальше. Тем более что, пока я читала здесь толстовскую “Исповедь”, небеса притуманились и облака приобрели дымчатый колорит. Только по краям блестят серебряные каемки. И прячется солнце. И подул холодный ветер. Пойду облекусь в старенькое пальтишко, заботливый дар Вали (дорожившей этим одеянием покойной матери)…
Из времени моего богоискательства
Начну все же с вопросов, какие мучили и меня, и сестру. Беру формулировку их у Толстого: какой смысл моей жизни? – И слышу тот же ответ на него в “умозрительной” области: никакого.
Что выйдет из моей жизни?
Ничего.
Зачем существует все, что существует, и зачем я существую?
Затем, что существует, то есть: ignorabimus[882].
В области точных знаний, пишет Толстой, я получал ответы о том, о чем не спрашивал: о движении Солнца к созвездию Геркулеса, о происхождении видов и человека, о формах бесконечно малых, невесомых частиц эфира. Но на вопрос мой, в чем смысл моей жизни, ответ был: ты временное, случайное сцепление частиц. Взаимное воздействие, изменение этих частиц производит в тебе то, что ты называешь своей жизнью…
…Когда взаимодействие это прекратится, прекратятся и все твои вопросы.
Ты – случайный, сплотившийся комочек чего-то. Комочек преет. Прение это комочек называет своею жизнью. Комочек расскочится – кончится прение и все вопросы. Тут оказывается опять, что ответ отвечает не на вопрос. А то, что комочек – частица бесконечного, не только не придает моей жизни смысла, но уничтожает всякий возможный смысл.
“Разумное сознание привело меня к признанию того, что жизнь бессмысленна. Жизнь моя остановилась – и я хотел уничтожить ее. Но оглянувшись на людей, на все человечество, – я увидел одно и то же: где жизнь, там вера. (???) И главные черты веры везде и всегда, и одни и те же: всякий ответ веры конечному существованию придает смысл бесконечного, не уничтожаемый страданиями, лишениями и смертью. И я понял, что вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет. Вера есть сила жизни. Если человек живет, то он во что-нибудь (!!) да верит. Если он не понимает призрачности конечного, он верит в это конечное. Если понимает – он должен верить в бесконечное”[883].
22 мая. 10 часов вечера. Великолепная гроза
Не знаю, почему я сегодня так живо, так близко к себе чувствую отца. Может быть, действительно пробил час “приобщаться к праотцам”, и прежде всего к отцу. А из праотцев – к его деду Малахии, о котором давно собираюсь написать. Около 50 лет провел в лесной пещере недалеко от г. Острова Псковской губ. Как это ни странно, я точно знаю, как он там жил, во все времена года, в особенном колорите их, как плакал и тужил о грехах своих – в первые пещерные годы – и как нашел в безмолвии пещерном дорогу от плача к Радости. И полюбил людей, которых раньше не умел любить. И тогда явился у него дар исцелять болезни – наложением рук. Дар, в какой-то мере передавшийся мне (у меня так называемый “электромагнетический массаж”). И точно знаю я, как он умер: перестал вкушать просфорку, которую ему присылал священник из города. Прислушивался к тому, что в нем начало звучать. И стал слышать все яснее то, что в слова уже не вмещалось.
И как у отца моего, встретившего смерть в киевской больнице на Бессарабке[884], лицо его дивно просветлело, как бы все черты его простого, северного, крестьянского лица переплавились, сохраняя сходство с прежним лицом, в новый Лик, озаренный несказанной радостью и торжественной красотой.