Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты знаешь, что мне трудно, когда мы не вдвоем. Да и ни к чему…
Не выслушал никаких возражений и убежал. Я дала ему исчезнуть за воротами и решила, не подымаясь наверх, пройти бульварами к Инне. Благо погода была без дождя.
Дорогой меня стала мучить совесть. Больше трех недель не видались – как же я с такой легкостью решила уклониться от встречи. Если нельзя “анкетным”, установившимся у нас способом побеседовать, посмотрела бы хоть на него “во плоти”. И не ленится он на ухо крикнуть то, чем ему со мной интересно поделиться. И тут до конца я поняла, что от глухоты, от усталости в бездомных скитаниях, от старости, от ее углубленной, уже по ту сторону углубившейся колеи никого мне “во плоти” не нужно…
22 октября
В глубине заширменной щели, у самой двери, с приподнятым краем ширменной завесы в целях как-нибудь вынести невыносимое соседство отопления.
…Перечла вчерашнюю запись и спрашиваю себя: – А если бы никому, включая и Геруа, я не была бы ни в каком отношении не нужна, а некоторым даже в тягость, как это случилось за последнее десятилетие у меня с Аллой и с Ольгой – и с Сережей, взяла ли бы я вместо этой щелки, где я стесняю обиход Леониллы, инвалидный дом в Иваново-Вознесенске (при условии, конечно, отдельной комнаты)? Без колебания отвечаю: да. То трудное, что есть для меня в каждом коллективе (вдобавок в скоплении стариков), в чуждой атмосфере, в самом переходе с одних рельс на другие, – я преодолела бы. И пока у меня нет еще размягчения мозга и открыто – и все шире открывается сердце навстречу людям, – я уверена, что найдутся там старики и старухи, которым я чем-то буду нужна (как было 12 лет тому назад на Кировской, где с каждой человеческой душой из числа населявших 14 комнат у меня образовались живые точки касания, в разной мере и с каждым по-особому. Но с каждым наполненные ничем не омраченным братским чувством).
И если бы я услышала от покойного оптинского старца Анатолия: “Туда тебе и нужно идти, а не кружить по Москве, пока с ног свалишься”. Или если бы это сказал мне отчетливо внутренний голос, как это бывало не раз в моей жизни, – я бы не стала ему противиться, как ни жаль мне было бы не видеть всех тех лиц, какие составляют мою московскую личную жизнь.
29 октября
2 часа дня, беспросветно мрачного, полного утренней дождевой сырости и уже по-ноябрьски холодного.
Только час тому назад выползла из-под одеяла. И то лишь потому, что “не от кого болеть”. В том же состоянии, как я, бродит, пошатываясь, между своей кроватью и кухней, моя подружка всей жизни, до последних 12-ти “жилплощадных” лет.
У Льва Исааковича был в молодости так называемый в те времена “незаконный”сын[875]. Мать его была горничной родителей Льва Исааковича (увы! слишком “обыкновенная история”). Лев Исаакович заботился о нем, но самых близких друзей, и меня в том числе, посвятил в факт его существования, только когда ему минуло 12 лет и отец испугался влияния в высшей степени некультурной среды, в какой воспитывался Сережа. Мы все горячо занялись его судьбой. Он был устроен в семье д-ра Б., где было трое детей младше его. Мать их – необычайной доброты, и внутренно, и внешне обаятельно-прекрасная женщина, всем существом пошла навстречу четвертому “замсыну”. Сережа оказался из “трудновоспитуемых” детей. Он рано осознал свою деклассированность и строго осуждал за нее отца. В глаза отцу не осмеливался, но со своей новой воспитательницей часто касался этого вопроса. И со мной. Он ревновал ее к ее детям. Был недоверчив, повышенно возбудим, не до конца искренен, порой лжив. К 16-ти годам в нем обнаружилось честолюбие и на почве зависти к отцу мысль о своем призвании к какой-то (еще сам не знал, в какой области!) “славе”. Об этом он не раз со мной заводил разговор. Как и на другую тему, чрезвычайно для него болезненную.
Почему-то утром, вернее, после какого-то сна из далекого прошлого, я отчетливо вспомнила и тему, и вид его, и как он говорил.
Он вошел ко мне с гневно-возбужденным лицом, по которому я сразу догадалась, что будет у нас один из тех (о его отце) разговоров, ради которых он специально порой заходил ко мне. Как ясно вспомнилось его лицо – могла бы, если бы была художницей, на память нарисовать эти очень красивые, в байроновском стиле, изящные черты девически нежной окраски, голубые, всегда с гордым и отчужденным выражением глаза, над умным байроновским лбом целая шапка пепельно-белокурых кудрей. При этом он был высок и горделиво строен. Знакомые и незнакомые гимназистки искали его внимания, но он предпочитал “дружить” с женщинами вдвое и втрое старшими. Войдя, он сел в углу комнаты и, глядя исподлобья сумрачным и острым взглядом лазурных своих глаз, сказал:
– Я хочу спросить у вас одну вещь, Варвара Григорьевна. Есть ли у вас такой человек – женщина, мужчина, все равно, который в обморок упал бы или хоть вскрикнул, зарыдал, за голову схватился и так далее, узнавши, что вы попали под автомобиль. Это я сейчас про себя подумал, когда едва успел отскочить на углу от машины. Она промчалась мимо на какой-то сантиметр от меня.
И вдруг лицо его стало детски-искренно доверчивым – и он сказал с интимно-исповедующимся видом: “Согласитесь, что очень страшно, когда подумаешь, что никто не вскрикнет, когда ты попадешь под машину?”
Я полушутя стала перечислять тех женщин и знакомых ему девушек, которые наверное бы вскрикнули, если бы что-то трагическое с ним случилось. “И не забывай – ведь у тебя есть мать. И отец”.
– Мать? Она, конечно, поплакала бы, – небрежно сказал он (с матерью у него были далекие отношения). – А про отца я подумал, когда к вам шел, что, конечно, потерять вас ему было бы в тысячу раз тяжелей, чем меня. Ясно представил себе, с каким лицом ходил бы он потом. А потерять меня было бы для него облегчительно. Я “случайное последствие случайной связи”. Закулисное лицо на сцене его жизни.
Через три года после этого Сережа погиб на фронте. И жаль, что он не видел, с каким глубоко скорбным лицом ходил отец с тех пор до самого отъезда за границу (он незадолго до Сережиной смерти включил его в “законную” свою семью. И Сережа успел подружиться с сестрами, близкими ему по возрасту).
А потом я подумала утром: как велика разница между откликом души (не всякой, но, верно, многих душ) на внезапную смерть кого-то близкого – в молодые годы и в старости. Может быть, потому, что понятие о жизни изменилось в корне (кто умер – стал живее нас живых). А в смысле чувства разлуки знаешь о себе, что разлука не может для тебя быть долгой.