Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отдаленно даже я не сопоставляю с дорогой отца и подвижническим путем отшельника Малахии слабой, суетной, мелко греховной жизни моей.
Но я ощущаю сейчас ясно, что они оба помогают мне не запутаться окончательно в сетях болезненно-искусительных житейских обстоятельств. По единственной, может быть, переданной ими линии их внутреннего мира, во всем, что со мной творится, помогают видеть Волю, ведущую меня. И благословлять лучи Истины, Красоты и Божественной любви, доходящие ко мне от Человека (каждого), от природы и от глубины “созерцания вещей невидимых”.
31 мая. Сокол. Тихий прохладный вечер (11-й час)
Целый день мутный зной и пыльные вихри.
Сквозь листву тополя смотрит в нашу открытую форточку тоненький серп молодого месяца. В изоляторе моем такая духота, что даже в таком туалете, как ночная рубашка, не знаешь, куда деваться от жары.
День был посвящен памяти покойной сестры моей, вынырнувшему из архива черновику ее полудетских стихотворений. Среди них несколько (4–5), написанных незадолго до заболевания и напечатанных в “Северных цветах” и еще в некоторых журналах.
Выписываю мое любимое:
* * *
* * *
Перо выпадает из рук от изнеможения и духоты.
20 июня
Москва. Сокол. Ночь.
Дождь. Лужи. В них бегущие вверх ногами прохожие. “Павильон” – такова золотая надпись на фронтоне его. Толпящиеся в нем с кружками пива и стаканами водки мужчины разных возрастов. Из него выходят, некоторые из них пошатываясь. Возле него на тротуаре полулежал недавно калека с точно обглоданной плечевой костью вместо руки и без ног. Он рассчитывал, что павильонные посетители будут, выходя на тротуар, тронуты его костью и молодыми страдальческими глазами. И будут наполнять его картуз, с ним рядом лежащий, мелочью, оставшейся от их выпивки.
Раз я долго следила за выходящими – никто ничего не бросил в картуз.
21 июня. 11-й час утра
В окно пропыленное небо, мутное солнце. Пустырь перед нашим домом, по ту сторону переулка, и человеческие фигурки в непрерывном движении встречных потоков – из метро к уродливым громадам, где учатся Дима и Машенька, и к другим, такой же уродливой архитектуры зданиям научного значения, и обратно из этих гигантских спичечных коробок – вереницы молодых существ, бегущих на Ленинградское шоссе. Девушки, с модным у них взбитым комочком волос над самым лбом и завитушками до плеч, в коротких юбках, с голыми ногами (в большинстве своем они без чулок) и с голыми до локтя руками. Парни в майках, с непокрытой головой. Их матери и бабки, нагруженные провизией, с потными, замученными работой и заботой лицами.
Изредка промелькнет студент в не лишенной изящества летней экипировке, рука об руку с принаряженной по картинке барышней в модной шляпке. И так много всякого люду в двух потоках Головановского переулка, что, устав от мелькания человеческих фигурок, завешиваешь до половины окно. Тогда видны в просветы между изъеденными гусеницей веток нашего предоконного дерева кусочки облачного неба и в нем движение собирающихся в тучу облаков. Предвозвестие дождя. Скорее бы!
…И вот уже 1-й час дня. Дождя не будет. Холодный вечер разогнал тучу и метет уже по всем переулкам облака пыли. Спряталась от него за густой завесой плюща на терраске Сольвейг. Вижу сквозь небольшой просвет в гущине перепутанных листьев клочок синего неба – редкостное явление в Соколе.
10 июля. 11 часов вечера. Сокол
Дождь – чуть ли не седьмой в течение дня.
День под знаком Имени и Жизни Ириса, моей материнской и дружеской любви к ней и ее – дочерней и дружеской ко мне. Да будет благословенно всё, что она внесла в годы моих скитаний на этом свете. И трижды благословен да будет скорбный и высокий путь ее.[885]
18 июля
Я знаю, как молились и молятся некоторые из близких мне людей, живых и умерших. Какое количество времени этому уделяют и какой “чин молитвословия” исполняют. Спрашиваю себя: почему я не могу следовать их примеру? Тридцать лет тому назад в Киеве я способна была ежедневно и по два раза в день выстаивать у “Малого Николая” длинные церковные службы. Если бы не глухота и не ослабленность восьмидесятилетней плоти, я и теперь охотно и часто посещала бы храм из-за одного того уже, что
И в этом пункте огромное лишение создала для меня глухота.
Спрашиваю себя дальше: но тем более не естественно ли было бы лишение храма, храмовых богослужений возместить выполнением того же богослужебного ритуала? И не раз эта мысль проходила через мое сознание. И каждый раз – легко, незаметно – выключалась из него.”Разленения” в прямом смысле и одичания – длительного и непобедимого – не было. Что же мешало молитвенному чину укорениться в днях моих?
Думаю, что повторность одних и тех же словооборотов, повторяемых в сотый, в тысячный, в десятитысячный раз, считая прожитые годы.
Затем – количество славянизмов и неприятие некоторых слов и выражений – как “студными бо окалях душу грехами”, “избави мя от кровей военных ужасов”, “возложи на алтарь Твой тельцы”, “веселыми ногами”, – их много.
Таким образом, доныне уцелели для меня, как “мои”, молитвы только “Отче наш”, “Царю небесный”, “Помилуй мя, Боже” (50-й псалом “Камо пойду от Лица Твоего”) и еще 3–4. Из них самая любимая – “чертог Твой вижду, Спасе мой, украшенный, и одежды не имам, да вниду в онь”. В то же время я люблю славянский язык, и целый ряд слов и выражений для молитвенных чувств незаменим языком современности.
И не раз приходило в голову, что латынь в католическом богослужении была бы для меня в каком-то смысле приемлемее (если бы я по рождению и воспитанию была католичкой). Как приемлемы бы оказались и глоссолалии первохристиан.