Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В архиве Эйзенштейна сохранился билет, выданный в декабре 1932 года:
«Научно-Исследовательский Институт Национальностей СССР.
Билет № 43
На право посещения лекционного курса Н. Я. Марра “Общее учение о языке”.
Фамилия: Эйзенштейн.
Имя, отчество: Сергей Михайлович.
Дата выдачи 7/Х.32.
Секретарь секции языка Дж. Ак… (подпись неразборчива. – Б. И.)»[1283].
Сохранился также незаконченный набросок о впечатлениях, произведенных лекциями Марра, написанный, возможно, в 1934 году. Мысли Эйзенштейна были заняты философскими проблемами киноязыка: «Work u Progess (очень неразборчиво, поэтому не точно. – Б. И.) мне напоминает замечательные доклады Марра. Вероятно это (свойственно. – Б. И.)… тем, кто опускается в глубочайшие тайники словообразования. Один научно творческими глазами ученого (ведет. – Б. И.) изыскания и эрудиции. Другой творческим внедрением, подкрепленным громадной эрудицией. Лекции Марра были известны своей крайней усложненностью словесного и (слово неразборчиво. – Б. И.) узора. Аудитория с трудом следит»[1284].
Эйзенштейн хотя и жалуется на сложность восприятия идей Марра, но в то же время был очень ими увлечен. В дневниковых записях, в черновых набросках и в особенности в теоретических работах о методе киноискусства он постоянно ссылается на его революционные научные построения. В этой книге я не могу рассматривать вопрос о влиянии Марра на творчество кинорежиссера подробно. Приведу наиболее яркие высказывания. В черновых набросках книги «Метод» (январь 1943 год) Эйзенштейн записал свои ощущения от первого знакомства с идеями Марра. Скорее всего, воспоминания относятся к промежутку между 1928 и 1930 годами: «Кругом, в Москве, а особенно в Петрограде, усиленно бурлят первые мощные потоки яфетидологии. Шаг за шагом Марр открывает зависимость между нашим мышлением и мышлением ранним, связь их между собой и капитальное значение языкового прошлого для проблем современного сознания»[1285].
Позже, в разгар войны и на пике съемок фильма «Иван Грозный», Эйзенштейн вспоминал: «Был момент, когда проблемы зарождающегося киноязыка… мы должны были систематически анализировать в “неплохом составе”: Александр Романович Лурия, Выготский… Марр, да – сам Николай Яковлевич Марр и я… Мы это даже начинали, но преждевременная смерть унесла двоих»[1286]. После их смерти Эйзенштейн в одиночку блестяще воплотил некоторые идеи и Выготского, и в особенности Марра, на практике обогащая и синтезируя кинетические и фонетические языки мирового кинематографа, творя единый «семантический пучок» (Марр) из света, цвета, звуков речи и музыки, мимического искусства актеров, их жестовой экспрессии, наконец, киномонтажа. Он считал, что движение к новому языку киноискусства – это регрессивное движение к магии, к синтезу всех способов символизации, но на новом, более высоком этапе. Конечно, Эйзенштейн не был лингвистом, и его мнение для профессионала мало что значит, но я не могу высокомерно отвергать мнение творца, закономерно опережающего свое время, но уже в киноискусстве. Своим киноязыком он пытался воздействовать на рациональное мышление современного человека, пробуждая в нем древнейшие иррациональные эмоции. У него многое получилось, но разговор сейчас не об этом. Эйзенштейн не дожил до погромной языковедческой дискуссии 1950 года, поскольку умер в начале 1948 года. Из его посмертных публикаций имя Марра обычно вычеркивалось, так же как оно почти не упоминалось и в публикациях архивных документов других деятелей науки и культуры. Лишь в короткий период хрущевской «оттепели», а затем после краха сталинской империи об имени и идеях Марра начали вновь вспоминать.
* * *
Из первых строчек «Ответа» Белкину и Фуреру видно, что Сталин, познакомившись с их замечаниями, возможно, впервые осознал, что вопрос о происхождении языка не может быть ограничен исключительно языком фонетическим. Видно, как он скрепя сердце признает, что есть категория современных людей, не пользующихся звуком и слухом (фонетическим языком), использующих жестовый язык, но тем не менее способных к общению и жизни в современном человеческом коллективе. Марр в своей главной работе 1931 года «Язык и мышление» (которую зло и недобросовестно цитировал в предыдущих полемических статьях Сталин) писал: «Естественно, для старой науки об языке ручная речь вовсе не существует. Между тем ручная речь и ручное мышление в глоттогоническом (языкотворческом), особенно же логогоническом (мыслетворческом) процессе сыграла громадную роль; за время ее многотысячелетнего существования в мышлении произошли громадные сдвиги, благодаря ей мышление оформилось; за то же время количественного и качественного роста ручной речи человечество пережило не одну ступень стадиального развития. Является вопиющим с подлинным положением дела расхождением, по вполне натуральным для буржуазной науки, когда самый факт нахождения ручной речи и ручного мышления у колониальных для нее народов рассматривается как доказательство нахождения соответственных коллективов на первобытной ступени развития или как случайный придаток, позднее возникший местами из дополнительных к звуковой речи жестов, исторически, следовательно, не обусловленных бытием. Между тем ручной язык сам по себе есть стандартизированный позднейший вид линейной речи мирового обихода, уступивший место звуковой речи весьма поздно в борьбе, борьбе женской матриархальной организации; это женский язык, лишь постепенно загнанный в отдаленные районы в результате антагонизма говоривших на них противоборствующих сторон социально-экономических образований»[1287]. Для доказательства Марр ссылался на результаты этнографических экспедиций, открывших в среде некоторых народностей Кавказа бытование так называемой женской «ручной речи», употреблявшейся в связи со смертью мужа невесткой при общении со свекровью. Было выяснено, что такой обычай все еще существовал во времена Марра среди жителей десятка деревень вне зависимости от конфессии и культурных традиций, населенных азербайджанцами, айсорами, греками, армянами, турками, грузинами. Схожие традиции были обнаружены среди жителей Персии и сирийских арабов[1288]. В нашумевшей в свое время монографии Леви-Брюля, изданной во Франции в 1931 году, давалась сводка по большинству регионов мира, где сохранились разные формы «ручной речи» от Северной и Южной Америк и до Африки и Тихоокеанских островов. Этнографы, путешественники, лингвисты, проповедники и колониальные администраторы собрали огромный материал, подтверждавший, что у многочисленных и очень разных «первобытных» народов еще в XIX веке была в полном ходу ручная, жестовая речь. Причем не только в «женской» форме, но и как полноценное средство общения, сохранявшее различные переходные формы от «ручной» к смешанной жестово-фонетической, а затем и – к чисто фонетической, глубоко скрывающей в себе все тот же древнейший жест. Обобщая, Леви-Брюль связал особенности общения с помощью «ручного языка» с особенностями мышления людей, использующих этот язык. «Говорить руками – это в известной мере буквально думать руками, – писал он. – Существенные признаки “ручных понятий” необходимо должны, следовательно, быть налицо и в звуковом выражении мысли. Главные способы выражения оказываются одинаковыми: оба языка, столь различные по своим знакам (один язык состоит из жестов, а другой – из членораздельных звуков), близки друг другу по строению и способу выражать предметы, действия, состояния. Следовательно, если словесный язык описывает и рисует во всех деталях положения, движения, расстояния, формы и очертания, то как раз потому, что эти же средства выражения употребляются и языком жестов»[1289]. Леви-Брюль процитировал американского этнографа полковника Маллери, издавшего обширную монографию о языке жестов индейцев Северной Америки. «Можно было бы написать толстую грамматику языка жестов, – утверждал Маллери. – О богатстве этого языка можно судить хотя бы по тому факту, что индейцы двух разных племен, из которых каждый не понимает ни одного слова из звукового языка своего собеседника, могут полдня беседовать между собой, рассказывая друг другу всякие истории при помощи движений пальцев, головы, ног»[1290].