Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предписания такого рода сигнализировали о важном сдвиге в большевистском дискурсе. К концу 1920‐х годов понятия «сознательность», «воля» обрели вес. С этого момента подверженность студентов политическим уклонам больше не рассматривалась как временная слабость. Все чаще повторявшийся разговор о намерениях, планах, происках обнаружил категорию свободы в дискурсе большевиков. Лишенный четких мыслей, весь в руках неодолимых сил, коммунист начала – середины 1920‐х годов мог не претендовать на политическую ответственность. Он был как ребенок, его надо было воспитывать. Или же, как больного, его надо было лечить. Поскольку коммуниста оценивали на основании врожденных характеристик, сложения тела («конституции»), инстинктов, он не подлежал окончательной герменевтической оценке. Требовалось ждать, чтобы характер вылился в идеологию. Сексуальность коммуниста отсылала к его несамостоятельности, слабости, несознательности. Пока в стране бушевала мелкобуржуазная стихия, он мог быть жертвой обстоятельств. Похоть и экономический интерес, сопряженные с НЭПом, шли рука об руку – не будем забывать, что тело являлось метафорой капитализма, чего-то низменного, животного.
Если движение истории определялось развитием материи и производительных сил, то инакомыслие в партии могло быть интерпретировано как временное отклонение от единой и верной траектории. Как показали проанализированные случаи литературных героев – полутроцкистов Тани Аристарховой и Владимира Хорохорина, пролетарский базис личности исправлял заблуждавшуюся надстройку. Защита через аргумент от «солнечного затмения» – не я виноват, а мой ослабший организм, как говорили в унисон Буров и Хорохорин, – имела эффект, прощала даже убийство. Ответчику давали время разобраться, прийти в себя. Но если сознание как надстройка могло активно влиять на классовый базис, если пролетарское происхождение и опыт революции не гарантировали счастливого финала, то движение общества уже определялось столкновением воль, а не верностью научно определенному, правильному пути. Оппозиционеры конца 1920‐х уже не считались дергающимися манекенами типа Исайки Чужачка или Хорохорина. Не были они более и уклонистами, сексуальными или политическими эгоистами. Все обстояло гораздо сложнее. В политику ворвалась радикальная неопределенность. Именно как столкновение воль можно описать последний открытый конфликт в партии, разгоревшийся перед XV партийным съездом (декабрь 1927 года). Марксистский тезис о единстве истины не позволял говорить о свободной воле вообще. Воля определялась в отношении с истиной. И если одна воля была истинной, доброй, защищала идеалы коммунизма и общество в целом, то другая – мы ее пока встречали только в контексте «черной мессы» богдановцев и участников «Рабочей правды» – должна была оказаться вредоносной, коварной, разрушительной. Вменяя оппозиционерам злую волю, партийная герменевтическая машина предложила стереть «неисправимых злостников» с лица земли. Иначе коммунизм мог не наступить.
Заключение
В первой половине 1920‐х годов оппозицию трактовали как политическое проявление НЭПа и сопутствующего ему социально-культурного упадочничества, затронувшего слабые звенья партии. Никто не утверждал, что сторонники Троцкого умышленно наносили вред единству большевиков, никому в голову не приходило считать их неисправимыми врагами. «Оздоровительный труд» на заводе в сочетании с действенным морально-идеологическим внушением наверняка могли вернуть их в стан единомышленников. Даже исключенные в ходе партпроверки – едва ли большинство из тех, кто в той или иной мере придерживался оппозиционных взглядов, – не считались безвозвратно потерянными для партии. Предполагалось, что после короткого пребывания на фабрике или заводе они, скорее всего, вновь обретут политическое здравомыслие и попросятся обратно. Печать называла оппозиционеров уклонистами, а не контрреволюционерами. В таком языковом выборе заключалось важное предположение: конечная цель у уклонистов и тех, кто придерживался прямой линии ЦК, если не одинакова, то очень схожа. Временно утратив дисциплину и внутреннюю сноровку, оппозиционеры просто выбрали неблагоразумный, длинный и рискованный путь к желанной цели.
На этом этапе большевики мыслили себя одним целым; «цекисты» и инакомыслящие считали себя лояльными ленинцами, выдвигая обоюдные обвинения во фракционности. Оппозиционной идентичности как таковой не было. Мнение, что была ортодоксия и крамола, анахронично в том смысле, что результат внутрипартийной борьбы проецируется на сложный и противоречивый процесс. Пока дискуссии не воспрещались, шел оживленный внутрипартийный спор, бинарная категория – наш/не наш – не стабилизировалась. Ортодоксия и инакомыслие переформатировались, все время искали своего определения. Интерпретаций партийной линии было много, структура бродила, находилась в движении. Прежде чем образовался лагерь «цекистов» и оппозиция – зеркало и «черная месса», было зазеркалье, калейдоскоп отражений. Уклонов было много, групп много, оппозиций много.
Партия скорее была похожа на единый организм, который вдруг начал искать внутри себя болезнь. Отсюда принципиальная роль диагностики, которой посвящены последние главы этой книги. Автобиографии нужно было читать и перечитывать, искать в них исток недомогания коммуниста, диагностировать и лечить. Социологи и психологи были привлечены к проекту совершенствования «я» большевика, неврологической и физиологической профилактике. Проблема лежала в области характера – кое-кому не хватало необходимой «закалки», а это обстоятельство влияло на выдержанность и дисциплину. Отсюда центральное место медицинского дискурса в протоколах чистки, разговор об упадке, оторванности, хандре.
Вычищенные были заболевшими, уклонившимися, заблудившимися, но отнюдь не раскольниками. Оппозиция считалась порчей характера, психофизиологическим недугом, который можно и нужно было вылечить. Правда, какие-то свои внутренние элементы приходилось все же отторгать. Чистка стала базовым механизмом освежения партийных рядов. Но на этом этапе вычищенных жалели. Партия изъявляла надежду, что они сумеют вернуться в ее ряды.
Приложение
Карикатуры
Начнем с определения: «Карикатура (от итальянского caricare – нагружать) – изображение какого-либо явления в смешном, нелепом виде путем намеренного искажения воспроизводимого материала, подчеркнутого нарушения привычных соотношений. Особенно резкую карикатуру называют иногда шаржем (от того же слова, что и карикатура, но в его французской редакции charger)»[2226]. «Сущность классической карикатуры, – пишет Локс, – заключается в преувеличенно утрированном подчеркивании душевных особенностей объекта изображения, обычно таких, которые принадлежат к числу наиболее уязвимых»[2227]. Но если такая карикатура стремилась к тому, чтобы подчеркнуть индивидуальность, «к изображению живой или хорошо знакомой личности», раннесоветская карикатура нередко высмеивала общий тип (представителя класса, буржуя или кулака) или определенное идеологическое направление (монархиста, меньшевика, а позже оппозиционера).
Авторы статьи о карикатуре в Литературной энциклопедии под редакцией В. М. Фриче и А. В. Луначарского отмечали «способы, при помощи которых достигаются карикатурные искажения». Последние оказались весьма многообразными и могли основываться либо просто на чрезмерном подчеркивании имеющихся уже в натуре элементов, либо на приписывании изображаемому предмету признаков, в действительности ему не присущих. Наиболее типичными для первой категории теоретики жанра считали:
а) гиперболу, подчеркивающую имеющиеся в натуре признаки путем их чрезмерного преувеличения,
б) комическую схематизацию, подчеркивающую свойства натуры путем их обособления и отбрасывания всех остальных признаков,
в) комическое отстранение, заключающееся в полном игнорировании всех тех признаков, восприятие которых обусловлено