Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А через день бабушка исчезла, и о ее новой квартире и новом имени я узнал только через месяц, когда в газетах появился маленький некролог, в котором группа коллег прощалась с незабвенной Анной Федоровной Шрамм, выдающимся ученым-клиницистом, замечательным товарищем и «просто хорошим человеком».
После похорон мужа бабушка сказала:
– Самое страшное – это не конец жизни, а начало новой жизни.
Через год она умерла и была похоронена в могиле, на которой давно стоял памятник с ее настоящим именем.
От Конрада я узнал, что смерть Николая Генриховича поначалу не взволновала руководство Федеральной службы контрразведки: Экк к тому времени вышел на пенсию, а его вдова их, похоже, вовсе не интересовала. Всё изменилось, когда в дело вмешался Папа Шкура. Он позвонил начальнику ФСК, с которым был на «ты», потом обзвонил старых приятелей – депутатов из комитетов обороны и безопасности, наконец, дошел до Ельцина – звонок устроили общие друзья. Уже на следующий день бабушку взяли под защиту, оформили новые документы и выдали ключи от новой квартиры.
– А ты никогда не думал, что и Папа Шкура, и Дидим как-то были связаны с КГБ? – спросил я.
– Не исключено, – сказал Конрад. – Но к началу восьмидесятых Папа Шкура достиг вершин в партийной иерархии, что сделало его неприкосновенным для гебистов. А Дидим мне сам рассказывал, что люди из КГБ его обхаживали, но вскоре отстали. Все-таки они оба не из тех, кто сдает своих. Не то мясо, поверь моему вкусу.
– А чужих?
– Даже если б они были когда-то стукачами – что это меняет сейчас? Знаю, что ты скажешь: единожды солгав и так далее. Но тебя он ведь не предавал, как бы ты ни относился к нему после смерти матери. Безусловно, он страдает нравственным косоглазием, но детей не убивал. Эгоист, но не предатель. – Конрад наклонился ко мне через стол. – Пока не предаст – не предатель.
После этого разговора я был вынужден позвонить Папе Шкуре и поблагодарить за хлопоты о бабушке. Так и восстановилась моя связь с семьей Шкуратовых.
Искусство провенанса
1990-е
В аэропорту Шарля де Голля меня встречала Моника Каплан.
Я заготовил приветственную фразу «à quel âge es-tu devenue aussi belle?»[35], чтобы сделать приятное Монике и заодно блеснуть чешуей, то есть знанием французского, но ничего этого не потребовалось. Она молча бросилась мне на шею, и мы avons fusionné dans un baiser[36], как писали авторы почище нас. По правде говоря, я едва устоял на ногах: Моника явно потяжелела.
В такси она не выпускала моей руки из своей.
Я рассказывал о предстоящей встрече в издательстве «Sou de Cuivre», о своей выдающейся роли в создании одного из первых в Москве ночных клубов, о матери и бабушке, – а она только качала головой и улыбалась, повторяя:
– Как ты изменился, Шрамм, как изменился…
– Твоими молитвами. И благодаря мадам Каплан. Но если б не ты, она на меня и не взглянула бы.
Мадам Каплан – так Моника называла свою мать, и это были первые два слова на французском, которые я после долгих мучений произнес правильно, тщательно выговаривая назальные звуки: «Madame Kaplan».
Эта изысканная дама по просьбе дочери согласилась учить меня французскому.
Первым делом она спросила, чего я жду от этого языка, поставив меня в тупик.
Было бы неправдой, ответь я, что просто хочу освоить язык Флобера и Жана Жене. Но ответить честно – для этого мне тогда не хватало ни ума, ни смелости.
А честный ответ был прост: я хотел быть таким, как Дидим. Как Конрад, как Минц, как Папа Шкура, наконец. Я хотел без дрожи входить в комнату, где полно чужих людей, понимать с полунамека подтекст разговора, легко переходить с английского на французский, любить Шекспира и Достоевского, носить пиджак, как Дидим, быть циничным, как Конрад, курить трубку, как Минц-Минковский, произносить «Шшаах», как Папа Шкура, курить, пить, улыбаться, как они, быть своим, не поступаясь собой, быть своим не только потому, что я сын Шкуратова, оставаясь при этом инородным телом, – этот статус меня устраивал, если он устраивал Шашу. Да, в конце концов – всё из-за нее, из-за Шаши.
Я не стыдился Благуши в себе, ее жители не вызывали у меня ни презрения, ни ненависти, однако, видимо, нечто в глубине моей души взывало к миру не обязательно лучшему, но обязательно новому, иному.
Тогда же я ответил иначе. Я выложил перед мадам Каплан книгу Сартра «Святой Жене, комедиант и мученик» и книгу Жене «Дневник вора» и сказал, что хочу прочесть эти книги и понять их, а может быть, и полюбить.
– Très bon choix[37], – сказала она. – Значит, от яйца до яблока. – Заметила, как я напрягся. – Из яйца вылупилась Елена Прекрасная, а яблоко подали на пиршественный стол, когда Одиссей перебил женихов Пенелопы. Вся история Троянской войны умещается между яйцом и яблоком. – Вздохнула. – Проще говоря, начнем с алфавита и закончим Сартром.
Черт возьми, подумал я, придется все-таки прочесть Гомера.
Моника жила в старом доме на улице де Бьевр, между набережной Монтебелло и бульваром Сен-Жермен, в огромной квартире на втором этаже.
Когда мы поднялись к ней, Моника спросила, голоден ли я, и, не дожидаясь ответа, предложила, сбрасывая в прихожей туфли и торопливо расстегивая пальто: «Давай по-русски, без предисловий», и успокоилась только после deuxième acte de la pièce d’amour[38].
– У меня ни капли вина, – проговорила она расслабленно, водя пальцем по моему животу, – только арманьяк и кальвадос.
– Но мы – не герои Ремарка. И вообще не герои.
– Значит, арманьяк. Я сильно растолстела?
– Отвечать с подробностями?
Она фыркнула.
– Расскажи-ка лучше о своей Шаше.
– Она никогда не была моей, а теперь – тем более.
– Какие у нее глаза? Как у меня?
– Ну, у тебя глаза совсем не еврейские – лазурные. Среди 180 оттенков синего лазурный, наверное, самый яркий. А у нее – зеленые… желто-зеленые; а когда она смотрит на солнце, появляется коричневый оттенок…
– Merde d’oie, – сказала Моника. – По-русски – мердуа.
– Да, цвет гусиного говна. Но красивого говна.
– И что, расстались навсегда? Мама погибла, бабушка умерла, так ты еще и с любимой женщиной расстался, безоглядный мой бастардушка…
– Видимо, в глубине души я твердо уверен, что платой за гармонию станет превращение в чудовище. Я ее никогда не понимал – и, видать, никогда уже не пойму. Загадка, завернутая в секрет и укрытая тайной.
– Правда о загадках, которые нам задает внешний мир, заключается,