Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я – я не до конца уверен, что эти письма и письма Дидима написаны одними и теми же людьми. То есть уверен, конечно, но крошечная толика сомнения остается. Я не уверен, что Шаро и его жена жили именно в этом доме. Лепнину с Богородицей, церковь Богородицы во Славе соседи могли видеть точно так же, как те люди, которых, как мы предполагаем, выселил Виш, чтобы занять их квартиру. И мы ведь не знаем, считала ли сама Марго эти письма своими, вжилась ли она в них как в собственные – или всё же помнила об истинных участниках переписки. Да и говорила ли она Папе Шкуре и Дидиму, что эти письма писали она и Виш?
– Ну так спроси, – сказал Конрад намеренно холодным тоном. – Откуда-то к Дидиму эта идея пришла, вряд ли сам придумал.
– Тогда придется рассказать и остальное.
– Почему бы и нет? Или ты думаешь, что Дидим рухнет на колени и завопит, воздев руки к небу: «За что, Господи?», а потом оденется в рубище и пойдет по великой Руси, прося милостыню и замаливая грехи в каждой встречной церкви? Это не его грехи, Шрамм. Не его. Он не виноват ни в том, что сделал его дед, ни в том, что напридумывала его бабка. И из этого испытания он вышел живым. Not guilty[40]. Дети генералов тайной полиции часто становятся революционерами. Ein Teil von jener Kraft, die stets das Böse will und stets das Gute schafft.[41] А то, что делают Дидим и Шаша, – это настоящая революция, в отличие от того, что произошло у нас в 91-м и 93-м. Бескровная революция. Духовная революция. Превращение общности подчинения в общность веры. И что бы ни случилось потом, через годы, – а случиться может что угодно, – этой заслуги у Дидима и Шаши не отнять. Если ты со мной согласен, то что же, черт возьми, тебя мучает? Нет слов?
– Дыр бул щыл, дорогой Конрад, убешщур…
Он фыркнул.
– Ну не веришь же ты в биологическую преемственность зла?
– Но верю в первородный грех.
Конрад поперхнулся дымом.
– А какая тут разница?
– Как между зеленым и кислым.
Конрад вздохнул.
– Ну хорошо, с Дидимом ты говорить не хочешь. А с Шашей?
Я замер.
– И с ней не хочешь? – Ехидная улыбка Конрада была явно ненаигранной. – Признайся, мин херц, ты же ради нее это расследование затеял. Ну наткнулся случайно – верю, а дальше-то, дальше? Разве не на запах жареного мяса пошел, ревнивец? Это ж повод макнуть Дидима в говно: вот, мол, каковы твои предки, да и сам ты от них не так далеко ушел… ну или что-то в этом роде… Нет?
– Нет, – с трудом выдавил я из себя. – Это основательное подозрение, но лишь подозрение.
– Боже мой! Да ведь ты только сейчас понял, как это будет выглядеть, если ты расскажешь обо всём Шаше! Ведь так? Так? Бедный Шрамм, бедный запутавшийся Шрамм, ты врешь, мин херц, когда говоришь, что порвал с нею. Не порвал. Ты ее любишь, ты ею болен, мин херц, и это очень опасная, продолжительная и тяжелая болезнь. Поверь, я такой… я такого чувства еще не встречал… Что ж, терпи, раз оно так сложилось. Но запомни: ранишь Дидима – убьешь Шашу. Что ж, тебе выбирать между драгоценным даром молчания и словом убийственным или целительным. А вообще… – Он вдруг откинулся на спинку стула и заулыбался. – А вообще, мин херц, я тебя очень хорошо понимаю и не осуждаю ничуточки, поверь уж старику. – Понизил голос. – И помирись с Шашей, мин херц, она не заслуживает твоей… твоего гнева… Скажу больше: она тебя любит. И не задумывайся, кого она любит больше, потому что тебя она любит, а Дидима благодарит… Не понял? Ну и черт с тобой, давай выпьем! Шшаах!
– Шшаах! – ответил я.
И мы выпили.
Разговор с Конрадом подействовал странно – я впал в полусонное оцепенение. Брел по Малому Тенишевскому, сунув руки в карманы и не глядя по сторонам, вышел на Грузинский вал и неспешно двинулся к Белорусскому вокзалу.
Было безветренно, пахло осенней листвой, небо вдали тлело желтовато-розовым, нежным и безучастным.
Что мог сказать мне Конрад, чего я не знал бы сам?
Ну конечно, что бы я ни делал и ни говорил, всё, что я называл Шашей: ее взгляд исподлобья, движение ее левого мизинца, запах ее волос, звук ее голоса – всё, всё это оставалось неоскорбляемой частью моей души, тем палладиумом, который спасал Трою от ахейцев, пока Одиссей и Диомид не украли его, открыв дорогу погибели. Всё во мне сгорит, умрет, падет под мечами и копьями этой сраной жизни, если я позволю уничтожить этот палладиум, и с этим, – с его существованием в том виде, в каком я им владею, – надо смириться, признать себя побежденным раз и навсегда, это именно тот случай, когда una salus victis nullam sperare salutem[42], потому что еще страшнее – оставаться живым, когда твой мир рушится…
Я понял, что ничего не расскажу ни Дидиму, ни Шаше, чтобы не ранить его и не убить ее, вышел на площадь Белорусского вокзала – и остолбенел.
У входа на станцию метро «Белорусская кольцевая», среди торговцев сигаретами и лифчиками, среди музыкантов и воров, среди попрошаек и цыган, среди милиционеров и бомжей, бродила босая Татьяна Васильевна Немилова, бабушка Шаши. Она была в мужской шляпе и ночной рубашке, поверх которой накинула длинную кофту. Перекатывая в беззубом рту папироску, она тянула свое: «Богородица чип-чип-чип, Иисусе дрип-дрип-дрип», глядя сквозь прохожих, не обращавших на нее внимания, – и вдруг остановилась, ударила пяткой в грязный асфальт и закричала высоким срывающимся голосом: «Ах, убей меня, убей! Ты прости меня, убей, ты убей, ты прости, ты убей дурочку! Меня дурочку!». И бросилась в пляс, повторяя: «Ах, убей меня, убей!». Люди расступались, кто-то вскрикнул, цыганка стала передразнивать старуху, пристроившись за нею, приплясывая и выкрикивая хриплым басом: «Ах, убей меня, убей!». За ними увязались бомжи, топавшие полиэтиленовыми пакетами, которые использовались вместо обуви, за ними со свистом бросился какой-то чернявый жулик в кепке, потом юноша с рюкзаком и белым флагом в руках, квадратная баба в галошах на босу ногу, джентльмен в сером костюме и с кейсом в руках, три девушки в рваных джинсах, тетка с зелеными волосами, огромный мужик в рясе и кирзовых сапогах, ученая собака с выстриженной спиной, ах, убей меня, убей, голуби, милиционеры, продавцы лифчиков, пьяный в