Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я считал, что неплохо чувствую людей, неплохо их знаю. Но пришлось эту веру спустить в унитаз, через коллектор далеко в открытое море. Как я мог так сильно просчитаться с Сигурбьёрном? Я ведь практически вскармливал его все эти годы. Он был в нашей семье вроде кота, приходил на выходные, иногда чаще, жил почти по полнедели; как кот, никаких обязанностей, главное, чтобы тебе было хорошо, живи себе припеваючи, есть дают, пить дают, окружили теплом и заботой. И все потому, что невозможно было спокойно смотреть, как бедняга торчит, одинокий и грустный, в своем скучном общежитии, среди всех этих правильных датчан, начисто лишенных чувства юмора, которые только и знают, что устраивать вечеринки в складчину, у них все общее, куда им понять исландского чудака. Я приглашал его в гости каждые выходные. Летом он на несколько недель уезжал в Исландию, и дети всегда спрашивали: «А когда Бьёсси вернется?» И Стефания никогда косо на него не смотрела, хотя дел у нее, конечно, было достаточно, целый день работа, к тому же весь дом был на ней; Сигурбьёрн приносил грязную одежду в пакете и спрашивал, нельзя ли отправить ее в машину, Стефания конечно же просто забирала ее и стирала вместе с нашим бельем, а потом отдавала ему, все чистое, выглаженное, аккуратно сложенное. Ну каково? И чинила ему одежду, пришивала пуговицы, а он тогда был такой скромный: «Стефания, ты меня просто спасаешь! Теперь я твой должник».
Каково?
И вот ему выпал шанс. Когда мы вернулись из Америки и у нас не было ни дома, ни денег, ни мебели, мы оказались на улице в середине зимы, он ведь, наверное, мог бы увидеть в этом возможность отплатить нам за те годы, что он прожил с нами почти как член семьи. Я вовсе не считаю, что он мне должен, возможно, ему было скучно со мной, когда на протяжении нескольких сотен дней я сидел с ним в своей гостиной или на балконе, угощал его пивом, ставил ему музыку, рассказывал всякие истории; говорю же, я вовсе не требую ничего взамен. Но ради Стефании. И детей. Можно же было, наверное, ожидать от него хоть какого-то гостеприимства на те несколько дней, пока мы пытались как-то выйти из своего бедственного положения. Но нет. Как только мы вошли, я почувствовал, что в воздухе что-то витает. Нам не рады. Только и ждут, чтобы мы побыстрее убрались. Чем дальше, тем лучше. И чтобы впредь никогда не появлялись. А? Об этом невозможно говорить без слез. И я не собираюсь вдаваться во все эти печальные подробности. Скажу только, что он со мной почти не разговаривал. Я-то ждал, что он принесет мне пива в гостиную, чтобы я мог прийти в себя после трудного дня, избавиться от стресса последних недель, последних месяцев, а Сигурбьёрн все время торчал на кухне. Когда к нему обращались, отвечал неохотно. Его датчанка вообще не выходила из спальни. Как будто мы прокаженные. Бедняга Стефания и дети, они, естественно, все это чувствовали, мы ведь были бездомные и растерянные, и от такого приема им лучше не становилось. А? Но у них были вещи из нашего прежнего дома, телевизор и еще кое-что. Я старался как можно больше времени проводить вне дома, просто не мог там находиться, и как-то встретил его на улице. Во дворе. У торгового центра или где-то еще. Он даже не поздоровался! Только посмотрел на меня, кроткий и неприветливый. Как овца. И тогда я понял, что с меня хватит. И перебрался к своим людям. Ушел не попрощавшись. К счастью, консультант Сюзанна наконец-то выделила мне небольшую квартиру, точнее сказать, мне и детям…
Я не понял, в чем было дело. Но знаю одно: он совсем испортился. Это видно уже по его дому: везде какой-то «дизайн». А? Все чопорно, как в мебельном салоне, стильно и томно. В доме только два цвета: черный и белый. И все круглое. Круглый черный стол. Круглые белые табуретки. Круглые черные подушки на белом диване. Круглый белый ковер на полу. Круглые панно на стенах. Позже я слышал, что, когда они собирались завести кота, они думали только о том, чтобы он был одноцветным, черным или белым; и круглым…
Это было печально. И в то же время замечательно. В конце концов стало ясно, что этот человек — обычный дурак. Самое время пролить на это свет!
Мне удалось записаться на прием к нашему старому семейному врачу. Только потому, что он давно меня знал, ведь никакой страховки у нас теперь не было. Раньше мы часто к нему ходили, его звали доктор Шаде, и был он несколько странноват — однажды, когда я пожаловалась ему на какой-то пустяк, который меня беспокоил, он сказал: «Это обычная проблема млекопитающих». Однако все эти годы мы всегда и во всем ощущали его заботу.
Доктор Шаде стал почти что другом семьи, так часто мы встречались в его кабинете, и вот теперь он разрешил мне прийти на прием, хоть я и выпала из системы. «И что с вами на этот раз, Стефания?» Он всегда говорит так: Стефания. И я поведала ему, что стала чувствовать себя подавленно, что мне нельзя доверять детей. Мне казалось, что он никогда не поймет, о чем я. Я так надеялась, что на это не уйдет много времени, не так уж весело обсуждать подобные темы, но он поначалу просто лишился дара речи. Мне пришлось повторить все трижды. Потом доктор наконец спросил: «Правильно ли я понимаю — вы считаете, что подавлены настолько, что вам нельзя доверять собственных детей?» — «Да, — ответила я. — Я подавлена и еще душевно… беспокойна, неприкаянна…» Он снял очки и посмотрел в окно, затем снова повернулся ко мне и попросил рассказать все еще раз, после чего поинтересовался, разговаривала ли я с психиатром, просила ли помощи у кого-нибудь, кроме него — нашего домашнего врача из Воллсмоса, принимала ли я лекарства, укрепляющие чувство оптимизма; в этой области, оказывается, достигнут большой прогресс. Уже собрался что-то такое выписать, хотел назначить мне консультацию у психиатра и психотерапевта, заказать место в каком-нибудь санатории, но я напомнила ему, что могут возникнуть трудности, поскольку датская система здравоохранения больше не обязана обо мне заботиться. По правде говоря, я из-за всего этого ужасно нервничала. Как я уже говорила, я надеялась, что все пройдет быстро. Но я просидела в кабинете целых полчаса. Я знала, что в приемной ждут люди. Но доктора Шаде это, похоже, не заботило. Он стал расспрашивать, как так получилось, что я полностью выпала из здешней системы. Я думала, он знает. По крайней мере, Эйвинд несколько раз ходил к нему накануне нашего отъезда на запад, они все обсуждали достоинства и недостатки Америки и американцев; у доктора Шаде было немало соображений относительно этой нации. Так мне рассказывал Эйвинд. Но похоже, доктор обо всем забыл и теперь хотел, чтобы я рассказала ему всю историю целиком, о том, как мы побывали на западе, как вернулись в Данию, как вообще оказались на улице, без дома и практически без денег, конечно, мне пришлось рассказать ему и почему я не могу снова пойти работать, почему у меня теперь нет вообще никаких прав, и постепенно доктор Шаде начал говорить только «а», повторял это снова и снова. «А? А!» Потом сказал, что может написать подобное заключение, если я действительно уверена, что хочу этого. И я, конечно, ответила, что хочу больше всего на свете. Заверила его в этом. Он встал, снял очки и посмотрел в окно. Возможно, в этих очках он не мог смотреть вдаль. Хотя у меня возникло ощущение, что он ни на что и не смотрел. Я всерьез начала беспокоиться из-за людей в приемной. Когда я выйду, они точно посмотрят на меня с ненавистью. За то, что я проторчала у врача так долго. Он, наконец, попросил меня прийти завтра утром. Прямо к началу приемных часов, раньше всех. Как бы мне не хотелось возвращаться. Эта волокита меня по-настоящему напугала. И Эйвинд, конечно, тоже занервничал, когда услышал, что из посещения врача в общем-то ничего не вышло. Только велели снова прийти завтра. Ведь это было для нас очень важно, и для него, и для меня. Мы с детьми все еще жили в гостиной у Сигурбьёрна, но Эйвинд совсем перестал там появляться, ему почти обещали маленькую квартиру, и он сказал, что поживет до переезда где-нибудь еще, потому что чувствует, что ему тут не рады, — гостил он в основном у Кудди.