Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди этой деревни, несмотря ни на что – ни на коллективизацию, ни на ужасы войны, ни на послевоенные зачистки оккупированных территорий – сохраняли и поддерживали древний уклад своей жизни, унаследованный от далёких предков, освоивших эти земли и основавших тут великую русскую культуру. Их нельзя было назвать зажиточными, даже обеспеченными. Жили бедно, порой голодно, но вековую любовь и преданность своей земле не экономили, не берегли про запас до лучших времён. И земля отвечала им взаимностью, сохраняя от врагов, питая их пусть не досыта, но и не впроголодь. Таково уж было время, когда сытость являлась признаком чуждости, даже враждебности, а стойкое преодоление бед и невзгод, безропотное смирение перед грабежом и насилием – доблестью.
Тётка моя – сестра мамы – была замужем за весьма прижимистым, скупым во всех отношениях мужиком. Вероятно, это обстоятельство помогло им не только выжить, но и наладить довольно крепкое по тем временам хозяйство. Односельчане недолюбливали его, часто, ничуть не смущаясь, поговаривали, что если бы немцы вошли в деревню, то он непременно служил бы у них старостой. Возможно, так оно и было бы, но немцы же не вошли… Тёткин муж и при советах не пропал, занимал какую-то руководящую должность в колхозе – что-то типа завхоза. Он всегда был хмурым и неразговорчивым, поэтому я по-детски боялся его, мне казалось, что он страшно недоволен нашим приездом и хочет прогнать нас с мамой на улицу. Но это всего лишь пустые детские страхи, основанные только на поверхностном, обманчивом впечатлении. На самом деле он был вполне добрым и искренним человеком, только замкнутым и угрюмым. А скупость свою он оправдывал бережливостью и хозяйственностью, обвиняя в ответ недоброжелателей в лени и разгильдяйстве. Фамилия у него была звучная – Куруль, а односельчане звали его просто Куркуль. Дядька мой и правда внешне чем-то смахивал на старосту из советских фильмов о войне. Помните роль Быкова в картине «Вызываем огонь на себя»? Вылитый мой дядька, только тот Ролан Быков, а этот Куркуль.
Была у меня одна забава тогда. В тёткиной хате хранилось полно всякой рухляди. Куркуль ничего не выкидывал, а бережно складывал, берёг, копил годами, будто наследство собирал для детей. В сенях все стены были увешаны старыми телогрейками, их, видимо, выдавали в качестве спецодежды, но он не использовал, и не выбрасывал, а хранил как коллекцию модной одежды. Для чего? Кому в будущем могло понадобиться такое количество ватников? Это было известно только самому Куркулю. Так вот, я брал длинный прут и что есть силы лупил по ним. Это нужно было делать весьма ловко, чтобы успеть вовремя выбежать из помещения во двор, потому что от телогреек в воздух поднималось такое несметное количество мух, что в прямом смысле слова дышать было нечем. Меня страшно забавляла такая шкода, за что я неоднократно бывал наказан, но всё равно украдкой, когда никого из взрослых не было радом, лупил прутом изо всех сил, а потом летел стремглав на улицу и восторженно наблюдал с безопасного расстояния за неистово жужжащей чёрной тучей. Это было страшно интересно, и никакая экзекуция не могла меня отвадить от эдакого удовольствия.
Но самым забавным из моих детских воспоминаний о том лете в деревне было вот что. Во дворе дома, прямо возле крыльца росла огромная старая вишня. Почему она казалась мне такой огромной и старой, я не знаю. Может, от того, что я сам был ещё маленьким юнцом-сорванцом. В тот год видимо был хороший урожай, потому что дерево всё буквально казалось красным от обилия спелых и сочных ягод. Они были везде, от макушки до самой земли, их собирали каждый день вёдрами, а они всё никак не кончались. Я объедался ими,… какие же они были сладкие,… ничего в жизни вкуснее не пробовал, да уж, наверное, и не попробую. Рос у Курулей сынок, совсем маленький мальчишка, годика полтора, я думаю, ему было тогда. Он ещё толком ничего не говорил, но бегал уже вовсю, босиком, почти голенький, в одной лёгкой длиннополой рубахе. Сорванец, так же как и я, целый день лакомился свежими, сочными ягодами. Но то ли он проглатывал их не жуя, то ли его ещё слабенький желудок не успевал их переваривать, а только время от времени он присаживался прямо в том месте, где был, и у него из попки высыпались две-три целёхонькие вишенки. Посидит он так минутку и бежит дальше, на ходу отправляя в рот новую порцию. А курульский петух, всё время следивший за ним с плетёной изгороди, чуть тот отбежит, нёсся стремглав, распустив крылья, словно коршун на добычу и склёвывал с земли ягоды. В конце концов, птица стала просто по пятам преследовать мальчишку – как только тот присядет, петух уж тут как тут. Эта погоня по всему двору здорово пугала ребёнка, но изрядно веселила нас. Я, помню, смеялся до слёз, как кочет словно привязанный носился за мальчишкой по двору. Тот кричит, визжит, плачет, уткнётся к матери в подол, та отгонит птицу, ребёнок успокоится. Но уже через минуту гонка с преследованием повторялась вновь. Думаете, я всё выдумал? Честное слово, клянусь! Сам бы ни за что не поверил, если бы не видел всё собственными глазами.
– Почему ж не верить? Верю, – от души порадованный историей успокоил рассказчика Богатов. – Чего только в жизни не бывает, чудеса да и только. А ваша история просто замечательна, хоть бери её голыми руками и в роман.
– Ну вот и берите, Аскольд Алексеевич, авось пригодится, – засиял улыбкой польщённый Берзин.
– А что ж, и возьму. Даст Бог, прочитаете ещё про своего петуха в какой-нибудь моей книжке, – улыбался в ответ Аскольд. – Только до того времени дожить надо… А как? – и загрустил снова.
День этот, начавшись чуть свет неожиданным знакомством, угасал нехотя, но безвозвратно. Уже появились на чернеющем небе первые звёздочки, а нетерпеливая луна, не дожидаясь ухода на покой красного солнечного диска, карабкалась всё выше и выше по невидимым ступенькам, чтобы пусть всего на несколько коротких часов, но занять переходящий трон на тверди небесной. Воздух заметно посвежел, и поток его сквозь открытое окно купе уже не ласкал утомлённых зноем пассажиров, но бодрил их, отнюдь не любовно возбуждал, ярил, насылая толпы мурашек на чувствительные к сквозняку тела. Пётр Андреевич закрыл фрамугу и начал готовить постель к ночному отдыху. Он привык рано ложиться и рано вставать, тем более что завтра чуть свет их путешествие должно было прерваться на конечной станции этой длинной дороги в славном, древнем, уставшем от бесконечных социальных экспериментов городе Москве. Аскольд, чтобы не мешать попутчику и не стеснять его ни в действиях, ни в намерениях, вышел из их временной вагонной клетушки в длинный коридор и, закрыв за собой дверь, остановился возле окна. За стеклом ничего интересного не наблюдалось – только стремительно темнеющее небо, утыканное холодными колючими звёздочками, налитые красным от рисующих лучей заходящего солнца редкие облака да всё тот же чёрный, будто таящий в себе тайную угрозу лес. Но скоро и эта неприглядная картинка исчезла, покрылась густым, непроницаемым мраком, на котором проявилось, будто на фотоплёнке, отчаявшееся, как-то вдруг постаревшее, уставшее от земной жизни лицо странника, отражённое от оконного стекла.
«Куда я еду? Зачем? – думал про себя Аскольд. – Что нового, неизведанного доселе может подарить мне эта жизнь? Чем, какими такими особенными впечатлениями ты способна порадовать меня? Или пусть хоть огорчить, но непременно удивить, возбудить, заставить шевелиться, мечтать, стремиться к чему-то, дышать по-новому, не по необходимости существовать, но из жажды жить. Что я могу найти в тебе, могущего реанимировать мой всё ещё по инерции существующий в полуживом теле труп? То, что ты могла дать мне, я уже взял с лихвой, надкусил и распробовал. От чего-то, не приняв ни вкуса, ни цвета, ни запаха, отказался сам. Что-то легкомысленно упустил, едва-едва пригубив, только-только прикоснувшись к чуду неповторимого дара. Чего ещё мне ждать от тебя? На что надеяться, что искать? Всё только бесконечные вереницы киношных дублей, повторяющих бесхитростно друг друга. И так до самого конца этого утомительного бытия. Как же я наелся однообразием дней и событий. Зачем ты мне? Что мне в тебе? Не хочу тебя».