Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выстраивая подобные планы, он был далеко не одинок. В то же самое время советские руководители вновь готовились к внедрению «народных фронтов» — коалиционных правительств, которым после освобождения предстояло управлять Восточной Европой. В обширном меморандуме 1944 года, подготовленном для Молотова, министр иностранных дел Иван Майский размышлял о том, что пролетарские революции в мире могут растянуться на три или четыре десятилетия. До той поры он предлагал держать Польшу и Венгрию в слабости, Германию, вероятно, разделить, а местным коммунистам позволить работать в тандеме с другими партиями. В интересах СССР, заключал он, сделать так, чтобы «послевоенные правительства основывались на принципе широкой демократии в духе народных фронтов»[217].
Разумеется, слово «демократия» не стоит принимать здесь за чистую монету, поскольку Майский одновременно дает понять, что эти новые правительства, создаваемые «в духе народных фронтов», не станут мириться с существованием политических партий, враждебных социализму. На практике это означало, что в некоторых странах (он упоминает Германию, Венгрию и Польшу) будут применяться «различные методы» внешнего давления, препятствующие подобным партиям прийти во власть. Сущность этих методов министр не поясняет.
Подвергаясь преследованиям на Востоке и на Западе, европейские коммунисты всех оттенков глубоко усвоили культуру конспирации, секретности, замкнутости. В своих родных странах они организовывались в ячейки, члены которых знали друг друга по псевдонимам и общались посредством паролей и тайнописи. В Советском Союзе они старались не болтать лишнего, воздерживались от критики партии и регулярно проверяли свои квартиры на предмет спрятанных микрофонов[218]. Где бы ни были, они неизменно придерживались «особого этикета», прекрасно описанного писателем Артуром Кёстлером в романах и мемуарах. Кёстлер, большая часть книг которого посвящена его сложным взаимоотношениям с коммунистической идеей, вступил в Германскую коммунистическую партию в 1930-е годы. Во многом это было сделано под воздействием секретности, конспирации, интриг: «Даже самый поверхностный контакт заставлял постороннего человека почувствовать, что члены партии ведут жизнь, закрытую от общества и полную тайн, угроз и постоянного самопожертвования. Трепет, вызываемый соприкосновением с этим таинственным миром, охватывал даже тех людей, кто вовсе не был романтиком. Еще сильнее было ощущение того, что ты пользуешься доверием, оказывая услуги героям, живущим в постоянной опасности»[219].
Соблазн элитарного существования, дополняемого доступом к привилегиям и «закрытой» информации, стимулировал приобщение к коммунизму на протяжении десятилетий. В школе Коминтерна Вольфганг Леонард впервые познакомился с закрытыми циркулярами, предназначавшимися для партийных боссов, осознав при этом, насколько они содержательнее той пропагандистской жвачки, которой кормят массы: «Я очень хорошо помню ощущение, с которым впервые держал в руках один из таких секретных бюллетеней. Меня переполняло чувство признательности за доверие, которым меня облекли, а также гордость за принадлежность к кругу тех избранных, кого сочли достаточно зрелым, чтобы допустить к знакомству с иными точками зрения»[220].
Кроме того, глубочайшее воздействие на европейских коммунистов оказал пережитый ими опыт террора — арестов и чисток, сопровождавшихся крутыми тактическими виражами. В уфимской школе Коминтерна Леонарда унижали, заставляя публично выступать с самой нелепой самокритикой. Размышляя об этом опыте, а также о бесцеремонном поведении некоторых своих товарищей, особенно немки по имени Эмми, вскоре ставшей супругой Маркуса Вольфа, он внезапно задумался: «Можно ли считать взаимоотношения, складывающиеся между нами в школе, идеалом того, как должны общаться друг с другом товарищи по партии? В голову приходили и другие критические мысли, впервые проявившиеся еще в период чисток. Я вспоминал критические разговоры, которые вел некогда, и начинал бояться самого себя. Если я уже рассуждал подобным образом, то к чему же приду в дальнейшем? Я решил, что впредь буду более осторожен в речах, сведя общение с другими людьми к минимуму»[221].
Со временем подобные размышления побудили Леонарда бежать из ГДР и покинуть партию. Но другие, которых унижали ничуть не меньше, никуда не бежали и партию не оставляли. Причем травматический опыт отнюдь не сделал их мягче или милосерднее. Закалившись в страданиях, перенесенных в лагерях и тюрьмах, коммунисты, оставшиеся в партии, стали еще более преданными ее делу. Многие из тех, кто физически уцелел в сталинских чистках и интеллектуально пережил все изгибы партийной линии, вышли из войны не только с окрепшей сектантской лояльностью, но и с большей преданностью Советскому Союзу. Люди, оставшиеся верными партийцами, несмотря на чистки, невероятные тактические кульбиты и сумятицу 1930-х годов, зачастую оказывались настоящими фанатиками. Будучи абсолютно лояльными Сталину и готовыми следовать за ним куда угодно, они подчинялись любым приказам, лишь бы служить своему делу[222].
Глава 4
Спецслужбы
В рядах сотрудников министерства государственной безопасности более или менее утвердилась следующая точка зрения. Мы — самые отборные кадры. Мы — исключительные товарищи. Мы, если можно так выразиться, первоклассные товарищи.
Вильгельм Цайсcер, министр государственной безопасности ГДР[223]
По мере того как война подходила к кровавому завершению, Сталин наконец решил дать своим восточноевропейским протеже шанс показать себя. «Московские» коммунисты один за другим отправлялись в родные края, как только очередная страна освобождалась Красной армией. Они полностью осознавали свою малочисленность и публично заявляли о намерении основать или пополнить коалиционные правительства в союзе с другими, некоммунистическими партиями. Прибывший в Варшаву в декабре 1943 года Берут незамедлительно был провозглашен председателем Государственного национального совета (Krajowa Rada Narodowa). Эта первая попытка сформировать народный фронт в Польше не привлекла никого, за исключением крошечной Польской рабочей партии Владислава Гомулки и нескольких примкнувших к ней социал-демократов, не причастных к основным организациям Сопротивления. Впрочем, через несколько месяцев этот маломощный орган помог сформировать более представительную структуру — Польский комитет национального освобождения — ПКНО (Polski Komitet Wyzwolenia Narodowego), название которого, одобренное лично Сталиным, нарочито походило на Французский комитет национального освобождения во главе с генералом де Голлем[224]. Хотя новая организация базировалась в Люблине и включала в свой состав нескольких действительно некоммунистических политиков, не было никаких сомнений в том, кто стоит у нее за спиной. Манифест ПКНО от 22 июля 1944 года звучал весьма либерально: он обещал «восстановление всех демократических свобод для всех граждан независимо от расы, религии и национальной принадлежности», гарантировал «свободу ассоциаций в политической и профессиональной областях, свободу прессы и информации, свободу совести»[225]. Но его обнародование состоялось в Москве, а не в Польше, и первым об этом событии сообщило советское радио.
Создание ПКНО сразу же поставило перед жесткой дилеммой польское правительство в изгнании, работавшее в Лондоне и представлявшее Польшу за границей во время войны. Оно по-прежнему поддерживало тесные