Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XCIII
День за днем Шевалье цепенел, мало-помалу утрачивая все, что казалось прежде его силой. Опухоль на колене и муки совести парализовали его, в то время как Абеляр, словно по волшебству, выздоравливал. Сколь сокровенными и поучительными были причины, объяснявшие его исцеление!
До своего последнего бегства Шевалье, пребывая в эйфории, тщился достичь всех вершин, и рука об руку с его желанием возвыситься шла невозможность в чем-либо проявить величие. Он суетился сверх меры, и потому интрижки его безжизненно увядали.
«Вы знаете, в каком состоянии Шевалье. Я сделаю все, что смогу, чтобы помочь ему перенести эти муки».
С какой нежностью, с каким сердечным сочувствием взирала я на Шевалье, когда Абеляр в первый раз вывез его на каталке в сад. Как пострадало его лицо в этом кровавом и трагическом побоище! Его тело выглядело бесформенной массой, куском живого мяса. Эта жестокая схватка оставила его один на один с неумолимой судьбой. Он вынырнул из глубин тьмы и смуты, в которых жил до этих пор. Точно неживое существо, лежал он дни напролет, неподвижный и разочарованный. Как напоминал он мне моего любимого отца, когда тот медленно умирал, на все махнув рукой, предавшись отчаянию и оставив любопытство, после того как от него навсегда ушел Бенжамен.
Абеляр же обрел небывалую энергию, словно катастрофа, случившаяся с его другом, была лишь вехой на последнем этапе, отметившей завершение цикла. Это вещественное изменение погребло и развеяло пеплом кусок его прошлого — так мор и голод или природные катаклизмы оказывают влияние на Историю. Но ты — ты молча взирала на двух друзей, словно ничего не ведала о боли! И все же какой дивный свет сострадания исходил от тебя!
В ту ночь ты приснилась мне скачущей верхом, с луком в руке и стрелой в другой. Рядом с тобою мчалась химера. Это было сказочное существо с телом львицы, змеиным хвостом и тремя головами. С какой легкостью ты обогнала ее и поймала, набросив ей на шею аркан!
XCIV
Смирно сидя на табурете у горнила, ты выглядела такой хрупкой и трогательной! Ты вникала в стадии замысла так по-детски прилежно, невзирая на твои шестнадцать лет, и в то же время какой ты была зрелой и разумной!
Ты не могла объяснить тайный механизм замысла. Но как искусно и с каким изяществом предусматривала ты и выявляла причины, которые могли бы привести к краху, как боролась ты с трудностями, которые могли бы заставить тебя опустить руки. Как часто, забыв обо всем на свете, я созерцала тебя за работой, твои глаза, твои губы, твои маленькие пальчики.
Ты действовала еще осторожнее и осмотрительнее, когда появлялась на поверхности жидкого раствора первая коагуляция камня, маслянистый, едва заметный налет. С каким безошибочным чутьем рассчитывала ты высоту пламени, чтобы порвать эту тончайшую пленку бережно на куски.
С тревогой и восхищением наблюдала я ювелирную точность твоей работы. Как ловко соединяла ты куски до тех пор, пока, вращаясь все быстрее, они не превращались в плотный комок.
Все мои знания я передала тебе, но то была лишь песчинка заложенной в тебе от природы мудрости.
Я посвятила тебя в таинство со всей скромностью, подобающей той, что, хоть и будучи матерью тебе, была перед тобой младшей и знала это. От меня ты получила итог научного познания века. Но ты знала, что этот остов не несет истинную науку. Ты получила духовный свет от нашей общей матери Природы, благодаря откровению.
Как умело, с каким отточенным мастерством, с какой врожденной ловкостью претворяла ты на практике простые формулы, заключавшие в себе лабораторные премудрости, с тем чтобы синтетическим путем создавать минералы.
Эти самые первые шажки, стоившие многих бессонных ночей, частых страхов и неустанных забот, позволили тебе стремительно взмыть к вершинам мудрости.
Однажды ночью я увидела летящего голубя с Ноева ковчега с оливковой ветвью в клюве. Пролетая надо мной, он уронил белую слезу. Я выпила ее — с великим наслаждением! То была на самом деле капля бессмертного молока птиц. И я почувствовала себя такой счастливой благодаря этому столь чистому предзнаменованию!
XCV
Невзирая ни на что, я должна была бы ответить на письма Бенжамена и объяснить ему со спокойной душой, не терзаясь и проявив твердость, что мы в нем никоим образом не нуждаемся. Слишком поздно я осознала свою ошибку. Он всегда был так упрям! Сколько раз еще в детстве, лишь бы настоять на своем, закатывал он истерики.
Вот так же, из чистого каприза знаменитости, лица, привыкшего красоваться на афишах, не мытьем так катаньем втерся он в твою жизнь и тем самым в мою тоже. Он мечтал погубить твою миссию, пустив прахом плоды твоего труда. Это его стараниями иностранные знаменитости — Г. Дж. Уэллс, Зигмунд Фрейд и Хэвлок Эллис — заинтересовались тем, что он называл «твой случай». Бенжамен совратил и Абеляра, заразив его своей причудой: за моей спиной он даже пожаловал ему звание наперсника. Наконец, я узнала, что он создал инквизиционную комиссию, чтобы вволю порыться в наших жизнях и составить на нас досье.
Мне приснился пианист; он выпустил из пращи семь камней в одинокий утес, возвышавшийся посреди моря. На скале было искусно высечено твое лицо. Семь камней отскочили от барельефа, изображавшего тебя, и размозжили пианисту голову.
Когда я поняла, что эти посторонние люди пытаются овладеть твоим разумом, чтобы разрушить его, я уговорила тебя кормиться самой и еще прибавить в силе и в знаниях. Так, решила я, ты станешь несокрушимой и неуязвимой.
Мудрость твоя была столь ослепительна, что ты, восхищавшая всех, постепенно стала вызывать зависть. Бенжамена и его упрямых иностранцев прельщали лишь суетные диковинки. Они были падки до теорий, столь же блестящих внешне, сколь пустых на поверку. Им было неведомо человеколюбие!
Ты ведь была не только, как говорил Бенжамен, самый заурядный из твоих поклонников, необычайно одарена — ты была состоявшимся ученым первой величины, в мастерстве достигшим совершенства. Какой дивный свет излучала ты во мраке этого мира, в котором мы жили! Ты сияла, точно неугасимый светильник.
XCVI
Зависть пустила глубоко в землю неистребимые корни клеветы. Одни цинично уверяли, будто видели, как ты сидела, расставив ноги, и курила глиняную трубку, другие врали еще бесстыднее, что ты пишешь совершенно голая у открытого окна. Даже от садовников я слышала эти бредни, которые сочиняли, чтобы ославить тебя. И ты сама в своем тайном дневнике представала на фоне поруганий и духовных увечий. С какой болью читала я твои заносчивые слова в «Преисподней».
«Мне наср… на науку. — Да здравствует бедлам! — Я валяюсь голая на солнце, и на мне кишат вши. — Я буду делать все, что мне запрещают».
Я никогда ничего тебе не запрещала, никогда, никогда в жизни! На твоей свободной воле зиждился фундамент замысла, и она же скрепляла его суть. Огнем и серой была твоя свобода, кормилица, не сгорающая в пламени и не подверженная никакому тлену, бесценное побуждение творить.