Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это решение суда, которое было бы правильнее назвать «не-решение», задело гордость Ники, оскорбило ее. Как могли здравомыслящие судьи в роскошных черных мантиях не утолить ее разрушительной жажды правосудия? В любом уголовном деле само преступление — ерунда, единственное, что действительно важно, — это наказание! Ее муж и его краля были достойны показательного наказания, сверкающего, как острое лезвие гильотины, чтобы никогда больше никакая давай-ка-подвинься-я-займу-твое-место даже не осмеливалась мечтать, даже не могла бы подумать о подобном гнусном и развратном поступке. Это мошенничество, это столь же серьезное преступление, как чеканка фальшивых монет или подмена всемирно известного шедевра жалкой копией. Союз, в котором жили Мари-Солей и Абель, во всех отношениях напоминал фальшивку. И эта фальшивка заслуживала того, чтобы ее сожгли, как сжигают на таможне пакетики с наркотиками, действуя во благо общества.
Что же случилось в тот день, когда Абель внезапно решил вернуть себе свободу? Само выражение «вернуть свободу» таило в себе обман. Никакая свобода не может быть возвращена. Свобода, как девственность, как честь, теряется раз и навсегда, она не возвращается судьбой в виде бесценного подарка. Ее можно получить лишь при помощи коррупции, лжи или трусости. Раб, обретший свободу, станет ли он действительно свободным? «Нет!» — рычала Ника. Он всегда останется пленником своего прошлого, и его будущее станет будущим старого раба, пытающегося любыми способами стереть с тела следы кнута и оков. Абель не мог заявлять свои права на свободу, чтобы стереть двадцать лет совместной жизни. Абель принадлежал ей или, точнее, их истории, и она продолжала писать ее одна за двоих, и, что бы там ни случилось, они оба останутся в ней главными и единственными героями. Она не позволит себя дурачить. Она не позволит забвению поглотить ее. Она станет окриком и эхом, барабаном и танцем, альфой и омегой. И именно поэтому она повторяла всем имеющим уши историю их любви, раздавала на всех перекрестках судьбы программки со сценарием их жизни. Тогда даже после ее смерти найдется кто-нибудь, кто расскажет не об их расставании, а, напротив, об их соединении, об их свадьбе. О том, как они встретились в холоде дальних стран. О том, как Абель, охваченный страстью, изменял ей направо и налево. О том, как однажды он ушел, и этот уход отдался в каждой ее клеточке. О том… Все эти рассказы изливались с утра до вечера единым потоком в каждое ухо, спрессовываясь при помощи ненависти в драгоценные слитки, которые следовало спрятать в сундук бесконечности.
Она перебирала события. Она просеивала каждую деталь сквозь сито своего сознания. Она перераспределяла роли и заново переживала ход всей истории от начала начал. И чем больше она погружалась в паучью сеть прошлого, тем ужаснее ей казался поступок Абеля, очевиднее становилась его вина, требующая кары. Его вина выпирала, как живот беременной женщины, который невозможно спрятать. Его поступок был столь же неприличным, как красное пятно от месячных на юбке. Абель должен был донести свой крест и распять сам себя, прибивая гвоздями, которые она щедрой рукой без устали рассыпала на его пути. Себе она отводила скромную роль режиссера, дирижера оркестра, управляющего ненавистью для завершения того, что они начинали вместе: безумная церемония, освещаемая софитами безнадежности, под траурные напевы боли.
Надо заметить, что она не переставала чувствовать себя обесчещенной. Не тем бесчестьем, что переживает обольщенная, развращенная, обрюхаченная, а затем брошенная девица. И не тем, что испытывает невеста перед алтарем в день свадьбы, когда узнает, что ее суженый растворился в чреве корабля, ушедшего в бесконечное плавание… Эту порочную партию в шашки разыгрывали мужчины и женщины со времен Адама и Евы. Подлость, что можно еще сказать! Но ее бесчестье заключалось в том, что у нее отняли огромный кусок ее жизни, и вот он ушел с набитым брюхом, чтобы продолжать праздновать с другой! Ее бесчестье заключалось в том, что она превратилась в протухшее мясо ящерицы, на которое не польстится даже глупый селезень! Бесчестье незавершенной, оставленной в руинах стройки. Этого она простить не могла!
И если ей возражали, что Ника сама была соучастницей этого людоедства, она яростно трясла головой, отвечая: «Вы ничего не поняли! Никогда, слышите, никогда я не отдавала ему своей жизни! Напротив, я всегда пыталась вырвать у него из пасти хоть кусочек меня самой! К счастью, иногда мне это удавалось! Вот все, что осталось от меня. Он сожрал все, что мог, мерзавец! Я подам на него иск за каннибализм!»
Она представляла себя инвалидом войны. Более того, инвалидом, сохранившим достоинство! Она жила как человек, изломанный войной… Некое подобие современной скульптуры, в которой дырам отводится большее место, нежели материалу… Вот кусок головы, разбитой о стены бессонных ночей. Вот кусок сердца, уцелевший под скальпелем хирурга-повседневности. Плоть, искромсанная взрывами гнева, ревности, секса. Половые органы, потерявшие чувствительность, отмирающие от ран разочарований. Гордость и благородство, которые он хотел разбить молотком дурных слухов. Ее достоинство, припорошенное пудрой создания видимости. Скрипи зубами, моя девочка, но не позволяй никому заметить твое страдание! Тысячи осадных колесниц промчались по ее телу! Она держалась прямо и достойно для поколений минувших дней, для поколений грядущего. Не поддавайся, моя девочка!
Кто напишет для нее другую историю? У карандаша Господа Бога нет ни ластика, ни сменного грифеля! Все написано раз и навсегда, со всеми ее женскими недомоганиями в сорок лет, с ее ногами, которые не успевают бежать за ускользающим временем, с ее налитой свинцом рукой, с сердцем, бьющимся в марше былых времен.
История, которую нельзя рассказать. История, написанная первыми морщинами. История, для которой не нашлось языка, чтобы подарить ей жизнь.
Кто напишет о том, что она верила ему, как собственному отцу? Кто вообще знает, что она испытывала к отцу? Она не желала участи своей матери. Участь обманутых? Участь изуродованных? Участь убогих? Кто поймет, что она боялась своей любви к Абелю? Боялась… просто боялась… как маленькая девочка, искренне верящая, что ночь не наступит, если ее кукла не ляжет спать. Она пряталась в свою любовь, стараясь выковать из нее доспехи, призванные защитить ее от мужа. Быть несговорчивой. Отвечать ударом на удар. Отвечать десятью тысячами ударов на один удар. Логика обороняющегося, но против чего она пыталась обороняться, если не против своей любви к нему?
Спиной к стене! С первой ночи она знала, что любовь ставит ее спиной к стене. Как первую изнасилованную рабыню… Как первую рабыню, выставленную нагой на торгах в Анс-Бертране[31]. Как первую рабыню, которую посетил ее хозяин… Как первую рабыню, освобожденную хозяином… Как первую дочь рабыни, стремящуюся вырвать своего сына из колющих тростниковых полей… Как первую женщину, которой позволили проголосовать… Как первую женщину, которая пожелала быть избранной… Как первую женщину, которая захотела жить и устанавливать свои законы… В ней сошлись все эти женщины, стоящие спиной к стене, и в их ушах звенели колокольчики расправы… Спиной к стене в церкви… Спиной к стене в школе для девочек… Спиной к стене в замужестве с людоедами… Вот почему она так боялась показать Абелю, что любит. Она предпочла превратить свою любовь в тяжкое сражение, без пощады, без сдачи в плен… И этот чертов кретин решил, что она его не любит. А она и не любила его в шкуре кретина, с его кретинскими идеями и поступками. Но она понимала, что он отнюдь не кретин; что все дурное, что в нем было, — наследство времен Горэ[32], времени расселения… Она догадывалась, что он не выбирал свою долю… Ее жестокость стала попыткой выбрать дорогу вместо него, заставить его проделать путь беглого раба, подняться до небывалых вершин, забыть о доставшемся наследии. Она хотела заставить его изобрести историю любви, о какой и не могли мечтать в былые времена. Слишком много боли, утопленной в роме! Слишком много театрального действа, сыгранного для самих себя! Слишком много маневров, чтобы перехитрить прошлое!