Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помолвка и обручение Александра Модестовича и Ольги состоялись лишь через неделю. Причём собственно о помолвке между будущими родственниками речи почти не велось, ибо события последних дней складывались неблагоприятно, и все умы только и были заняты этими событиями. Модест Антонович, однако, полагал, что Бонапарту со всеми его армиями русских не одолеть, а потому война не продлится долго; Модест Антонович строил свои умозаключения на очень простой мысли: французам, что и говорить, удалось выиграть сражения под Аустерлицем, у Пултуска, при Прейсиш-Эйлау, при Фридланде (никто не будет оспаривать ни лучшей организации французских войск, ни гения Бонапарта!), но в границах Российской империи, а уж о коренной России и речи нет, победить французам не удастся; Модест Антонович сам видел, с каким упорством русские дерутся на чужбине, и он не сомневался, что собственный дом они будут защищать с ещё большим упорством. Суворовский солдат, он оценивал положение, пользуясь старыми, привычными ему и его поколению мерками, в это тревожное время он подозревал только, что российская армия уже не та, слышал, что и противник у неё покрепче, а точно не знал, однако с похвальной уверенностью предвещал, что Наполеона остановят в крупном сражении где-нибудь перед Вильней. Аверьян Минин совершенно не мог с этим согласиться, так как уже знал точно, что два дня назад, шестнадцатого числа, император французов лично въехал в Вильню. Но спорить с барином не стал; он знал своё место и снисхождением Модеста Антоновича не злоупотреблял, сидел, отмалчивался, изредка кивал да со степенной медлительностью приглаживал свою окладистую бороду. И весь разговор за скромным угощением состоял, пожалуй, из одного, никем не прерываемого мажорного монолога хозяина. Назавтра же Аверьян Минич послал к барину полового рассказать об истинном положении на театре военных действий. Так в поместье узнали, что «большая армия» переправлялась через Неман целых четыре дня, что она почти не встретила сопротивления русских, если не считать мелких стычек, узнали, что французами уже захвачены Ковно и Вильня и что наступление продолжается по нескольким направлениям... Бедный Модест Антонович после этих известий два дня пребывал в подавленном состоянии духа и почти не выходил из своего кабинета, а когда наконец он сумел вернуться к обычному для него душевному спокойствию, то объявил, что отступление это, но всей вероятности, не что иное, как хитроумная тактика русских военачальников, и в качестве примера привёл войну скифов против персидского царя Дария, в которой полчища персов были завлечены вглубь скифских степей и там, на выжженной земле, мучимые зноем, жаждой и голодом, они были разгромлены отряд за отрядом. С этим его мнением молчаливо согласились все домашние, кроме мосье Пшебыльского. Тот уже с неделю как не прятался в библиотеке, с утра до вечера был в прекрасном настроении, говорил исключительно по-французски, часто насвистывал что-нибудь, заигрывал с прислугой и если усмехался, то усмехался открыто. Пшебыльский сказал, что французские войска увлечены вовсе не «хитроумным» манёвром русских, то бишь бегством, а азартом, который сродни охотничьему. «Ужели вы думаете, сударь, — смаковал тему мосье, — что Бонапарту неизвестна тактика скифов и что он не принял её в расчёт? Ужели вы думаете, что можно всерьёз сравнивать войско древнего персидского царя с армией Наполеона, представляющей собой по существу объединённую армию Европы?.. Что касается до русских: всем известно — они хорошие вояки; их воины неприхотливы и терпеливы. Но им сейчас нечем драться, их склады пусты, ибо их интенданты сплошь воры. Российское воровство, сударь, — Наполеону первый союзник!..» Модест Антонович на этот раз решил уклониться от споров — недосуг да и козыри все выпали в руки мосье. Обстоятельства складывались не в пользу русских, это становилось яснее с каждым днём, переломный момент в ходе войны, увы, не наступал, неприятель быстро приближался (что уже знали все, однако никому не было доподлинно известно, где он находится в сию минуту — за сотни вёрст или на расстоянии дневного перехода). Среди дворян распространялись самые тревожные толки: о больших потерях в русских армиях, об измене военачальников-немцев, коих было в высших чинах едва ли не большинство, о дезертирстве солдат, набранных в Виленской, Лифляндской, Курляндской губерниях, о растерянности и панике в обеих российских столицах, о повальном бегстве её
придворных и прочее, и прочее. Надежды на скорое окончание войны становились всё призрачнее, и чем меньше места оставалось надеждам, тем вольготнее в душе располагался страх.
Елизавета Алексеевна, а с нею вся челядь, не выходили из домовой церкви — денно и нощно молились за победу православного оружия...
Скоро на тракте появились беженцы — всё больше пеший люд с узлами и заплечными мешками, со скотиной. Усталые, серые от пыли, до смерти напуганные «пришествием» антихриста и грядущим за ним концом света, они стращали народ всякими ужасами, из которых часть видели сами, а частью были наслышаны от очевидцев. Где теперь находятся Бонапартовы войска, ответить не могли, пожимали плечами, разводили руками и делали такие робкие глаза и с таким трепетом озирались, будто речь шла о войске Сатаны, которое могло одновременно присутствовать повсюду. Другие ругались, грозили отомстить «басурманину», но бежали дальше; третьи звали с собой. Словом, текла мутная река, в которой невозможно было отличить правду от вымысла, опасность от безделицы, разумное от безрассудного, мужественного и порядочного человека от малодушного себялюбца. И уже один вид этой мутной реки, реки слёз и проклятий, поколебал многих из тех, кто видел её. И если кто-то полагал ранее, что общее бедствие — не такое уж и бедствие, или что оно никоим образом не коснётся его, пройдёт мимо, то, поглядев хотя бы с четверть часа на толпы угрюмо бредущих беженцев, такой человек очень скоро терял уверенность в своей исключительности, недосягаемости, и начинал понимать, что общее бедствие это всё же не воз старьёвщика, который проедет мимо независимо от того, бросишь ты на него что-нибудь из хламья или нет, — лишь обдаст тебя тяжёлым духом и — будто бы не было его; общее бедствие, катившееся по тракту ныне, грозило переехать каждого, переломать хребет и рёбра, грозило вмять тебя в твою же землю и обратить твой дом в твою домовину, и что самое обидное — даже не заметить этого, как не замечает старьёвщик червяков и муравьёв, которых давят колёса его воза... Так, поколебавшись, многие готовы были оставить родные места и пойти за этими людьми. Не отличалось единством и уездное дворянство: кто-то по-прежнему считал себя в полной безопасности, но таких оставалось всё меньше, а кто-то всерьёз подумывал о переезде. Ходили упорные слухи, будто Бонапарт с сочувствием относится к литовским и белорусским дворянам, к шляхте, поскольку считает их угнетёнными, и, даруя им свободу, обещая привилегии, рассчитывает видеть их в числе своих союзников. Тайком от властей обсуждали сей вопрос и сходились в том, что молва в данном случае может иметь под собой основание: если Бонапарт со своей громадной армией двинет далее на восток и начнёт захватывать собственно русские губернии, то ему будет не безразлично, кто останется у него за спиной — верный человек или тот, кто припрятывает для удобного случая нож. Вполне разумно выглядело и предположение, что император французов ищет, на кого можно опереться, кто поддержит его провиантом, кто даст квартиры его солдатам, кто проявит заботу о раненых... Быть может, всё обстояло именно так, но беженцы говорили обратное: грабят и жгут, невзирая на чины и лица, и благородных имён не выспрашивают... Модест Антонович мучился сомнениями несколько дней. Утром, когда первый солнечный луч проникал в его комнату, когда через раскрытое окно до его слуха доносился жизнерадостный щебет проснувшихся птиц, Модест Антонович, поразившись на свежую голову, до какого сумасшествия могли дойти люди, надеялся, однако, что страхи преувеличены, и решал остаться. Это его решение горячо поддерживал мосье Пшебыльский, говоря: «Французы — цивилизованные люди! Они не тронут тех, кто встретит их, — встретит пусть не с распростёртыми объятиями, но хотя бы приветливо». Вечером, когда из-под печей и из углов медленно выползали сумерки, когда всё в природе затихало, а дом, готовясь ко сну, вздыхал и скрипел, у Модеста Антоновича сердце замирало от мысли, что сумасшествие — это состояние, характерное для человеческого общества, что так было во все времена и так будет, что сумасшествие не имеет границ, — ко всякому новому знанию, ко всякому устойчивому положению люди по обыкновению приходят дорогой наибольших страданий, ценой наибольших потерь. С этой мыслью Модест Антонович не мог не считаться, и, засыпая, он принимал решение: поутру начинать готовиться к отъезду. Но назавтра опять приходил тёплый солнечный луч, а весёлое щебетание птиц вносило в ход мыслей спокойствие и упование на благополучное и скорейшее разрешение всех трудностей.