Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ближе к середине июля на тракте появились первые русские отступающие части. Говорили, что это армия генерала Барклая-де-Толли, а другая русская армия — генерала Багратиона — отступала южнее. Ещё говорили, что царь покинул армию. Уездное дворянство склонно было считать отъезд царя чуть ли не капитуляцией, но офицеры, бывавшие в усадьбах на постое, придерживались иного мнения, а именно — достаточно с порфироносного Александра Павловича и проигранного Аустерлица, достаточно и позорных договорённостей 1807 года; офицеры даже осмеливались утверждать, что монарх, не отмеченный от рождения даром военачальника, но состоящий при армии, уподобляется неумному барину при хорошем управляющем — из ревности ли к успеху, из честолюбия ли, а может, просто из самодурства он суётся во все дела, всё поправляет по собственному разумению; когда же дела вконец расстраиваются, он, невежда, клянёт управляющего. Не так ли было при Аустерлице?.. От этих же офицеров стало известно, что не всё-то русские бегают, а и удалось им не однажды от начала кампании крепко потрепать противника: под Вилькомиром и при местечке Закревчизна, также под Миром и совсем недавно — под Салтановкой. Однако силы были слишком неравные, Бонапарт привёл в Россию такую огромную армию, какую ещё не знала история. Кроме Вильни и Ковно, французы уже заняли Кобрин, Слоним, Гродно, Новогрудок, Минск, Могилёв и много других городов, местечек и деревень. Война всего лишь месяц как началась, а почти вся Белоруссия уже была завоёвана. Решительное сражение, на которое делал ставку Модест Антонович, до сих пор не состоялось, и похоже было на то, что в ближайшее время оно не состоится, ибо русские армии, с самого начала отделённые друг от друга значительным расстоянием, никак не могли соединиться, чтобы совместными усилиями остановить Бонапарта.
Уныние царило в полках.
Модест Антонович, стоя возле тракта, смотрел на солдат, уходящих к Витебску, — подавленных, тихих, измотанных в непрерывных переходах, израненных в стычках, страдающих от жары (солнце в последние дни палило так, будто собиралось растопить камни на дороге); офицеры с обветренными, обгоревшими от солнечных лучей лицами, в выцветших киверах и касках, в мундирах, пропитавшихся пылью до такой степени, что по эполетам и петлицам теперь не всякий бы смог определить чины и службы, напоминали мрачных серых призраков, — эти самые офицеры после договора в Тильзите только и жаждали реванша, пять долгих лет они томились на грани бесчестья, и вот им представился случай, и они не сумели использовать его, и теперь отступали, мучимые собственным бессилием, испившие горькую чашу бесславия. Неимоверно пыля, за полками следовали обозы. Маркитанты, не слезая с телег, покупали у крестьян хлеб, сало, табак. Стонали раненые, повязки их были грязны и облеплены мухами. Лекари не успевали оказывать помощь, они делали перевязки на ходу, прямо в фургонах. Порядок движения почти не соблюдался: отставшие пехотинцы шли рядом с отрядами кавалерии, гренадеры с сапёрами, ополченцы с егерями. Артиллеристы, пытаясь обогнать обозных, настёгивали лошадей, лошади же, уставшие, сморённые жарой, искусанные слепнями, не слушались хлыста: вздрагивали, приседали под его ударами, но ходу не прибавляли. Возчики бранились отчаянно. Пушки на лафетах и зарядные ящики надолго застревали между телегами с фуражом и провиантом. Случись сейчас поблизости неприятель, и артиллеристы вряд ли смогли бы встретить его достойно.
Так, посмотрев на уходящую армию, Модест Антонович решил всё же готовиться к отъезду. С тяжёлым сердцем прошёл по комнатам... Сборы семьи Мантусов были бы недолгими, а багаж небольшим, если бы не книги и многочисленные коллекции. Чтобы отправить всё в Петербург, следовало бы воспользоваться поездом, по меньшей мере, из десяти — двенадцати экипажей. Бросить же милые душе собрания здесь, на заведомое разграбление — это было сверх человеческих сил.
Вышли из затруднения просто. С собой решили взять только самое ценное — редкие и старинные книги, для которых приготовили два добротных, окованных железом холмогорских сундука; для всего прочего освободили одну из кладовок — средних размеров комнату в цокольном этаже позади зимней кухни. Стены кладовки были выложены из необработанного дикого камня, пол — из брусчатки, а потолок представлял собой кирпичную кладку почти столетней давности, поддерживаемую двумя арочными перекрытиями. Сложив здесь всё, что требовалось сохранить, можно было бы выставить дверную коробку и заложить вход наглухо камнем и глиной. Тогда никому из посторонних и в голову бы не пришло, что за этой сплошной стеной сокрыта целая комната, ибо планировка цокольного этажа была до крайности мудрёная, не менее десятка чуланов и чуланчиков отделялись друг от друга узкими коридорами и тупичками, и даже прислуга, попадая в этот лабиринт, чувствовала себя не очень уверенно, пусть бы и с лампой в руке, — тут владычицей была Ксения, жена Черевичника... Не откладывая более, приступили к делу. Со всего дома сносили вниз стопки книг и папок, бесчисленные ящички и коробейки, шкатулки, ларцы, поставцы, картины в резных и лепных рамах, мешочки с чучелами, посуду и прочее. Причём работала не только дворня, но и сами хозяева (Елизавета Алексеевна уже недели две как не вспоминала о мигрени: или погода устоялась, или же таким неожиданным образом подействовали на её организм общая беда и напряжение последних дней), и мосье Пшебыльский с ними не жалел холёных рук. Даже маленькая Маша, мотылёк, вся в розовом, в бантах и лентах, в оборках и помпонах, стуча по каменным ступеням каблучками деревянных туфель, носила в кладовку по две-три книжки. Рассчитывали управиться за пару дней.
Скажем теперь несколько слов об Александре Модестовиче и Ольге.
Те общественные потрясения, свидетелями которым они были и которые уже коснулись их, тот чудовищный катаклизм, именуемый войной, который, подобно разрушительной буре, неумолимо приближался к ним и уже коснулся их своим холодным дыханием, — это укрепило их чувства, это наполнило обоих пониманием значимости друг друга, и они уже мыслили себя не иначе как единое целое, и будущее своё видели лишь из своей любви, как из храма, и только с любовными узами принимали его; они не сомневались теперь, что разлука будет означать для обоих смерть, а единение есть их жизнь вечная. Они готовились к отъезду в Петербург. Александр Модестович, понятно, не мог продолжить обучение в университете — Вильня была занята неприятелем, но зато Александр Модестович мог теперь не разлучаться с Ольгой; он не раз ловил себя на мысли о том, что много радуется своей любви и, с тех пор, как встретил Ольгу, мало сожалеет о прерванной учёбе. Положа руку на сердце, Александр Модестович признавался себе и в том, что в сознании его не очень много места занимали скорбь или страх как результат начавшихся военных действий; была лёгкая взволнованность, не более, был, пожалуй, и некий интерес — во что всё выльется... Александр Модестович затруднялся объяснить наверняка происхождение сдержанности его чувств по отношению к войне: то ли все его мысли и желания были сосредоточены на Ольге, то ли всё совершающееся где-то за пределами его видимости не воспринималось им достаточно полно и представлялось чем-то, безусловно, меньшим, нежели было в действительности (общее лихо ещё не задело его как следует, и монстр не занёс над ним лапу), то ли он верил в байки об освободительной миссии армии Бонапарта и полагал, что белорусскому дворянину на белорусской земле нечего бояться ни за свою честь, ни за достояние, и потому патриотическое зерно не дало в нём бурного роста, а может, присущие всякому человеку эгоистические начала умиротворяли душу постоянным напоминанием о предстоящем отъезде в столицу (не бегстве — всего лишь вынужденном отъезде)... Но уже одно то, что Александр Модестович признавался себе в своих слабостях, много значило, возможно, даже делало ему честь, ибо нужно иметь немало мужества, чтобы, доискиваясь причин своей гражданской незрелости, рыться и в тех собственных качествах, которые считаешь худыми и от которых хотел бы избавиться, и нужно иметь много же мужества, чтобы понимать, что от влияния основы своей, от влияния человеческого естества, возвышенного и ничтожного одновременно, при жизни тебе избавиться не удастся. Помогая Ольге и Аверьяну Минину укладывать вещи, Александр Модестович последние два дня почти не покидал корчму. Однако не только сборами занимался Александр Модестович. Будет кстати заметить, что в корчме в это время расположился походный лазарет. Повсюду на скамьях, на сдвинутых табуретах, на наспех сколоченных нарах и просто на полу лежали теперь раненые; на полах производились операции. Из-за недостатка корпии[27] всё постельное бельё было пущено на перевязки. Запас вина пошёл на обезболивание: раненого напаивали допьяна и уж затем делали всё необходимое — ампутацию ли, иссечение ли омертвевших краёв раны, извлечение ли осколков раздробленной кости, другое ли. Воздух корчмы был насыщен испарениями (на плите постоянно кипятили воду), запахами многих лекарств, перемешанными с резким духом крови и зловонием гниющих ран. Когда военные лекари узнали, что Александр Модестович учился медицине, то доверили ему несколько перевязок, а потом и пару не очень сложных вмешательств. После того, как Александр Модестович справился, очень хвалили его и хирургическую школу господина Нишковского, к которой юный лекарь себя причислял. И дабы показать, что похвала их искренняя, хирурги приобщили искусные руки Александра Модестовича к вмешательству более сложному, нежели перевязки дурно пахнущих ран и удаление из раневых каналов обрывков платья и ниток, — в качестве помощника лекаря Александр Модестович участвовал в операции по извлечению пули из тела некоего полковника Д.; пуля, скользнув по ребру справа, обошла под кожей грудную клетку и засела у раненого где-то под правой лопаткой — случай весьма любопытный. Старший хирург остался доволен сноровкой и той сообразительностью, какую Александр Модестович проявил в ходе операции, и пророчил ему хорошую лекарскую судьбу и даже известность, — в том, конечно, случае, если он, закончив образование, не поленится и будет совершенствовать своё мастерство. К сей похвале хирург добавил, что если Александр Модестович сейчас пожелает остаться при лазарете, на должности фельдшера, например, то он, хирург, может составить ему протекцию перед полковым начальством. Александр Модестович, польщённый высокой оценкой, однако, отказался от протекции и сказал, что уж коли ему не суждено закончить образование в Вильне, он может продолжить его в Дерптском университете, — это были планы на отдалённое будущее, в настоящее же время, сказал, ему предстоит исполнить некоторые обязательства по отношению к своим ближним. При этом он посмотрел на Ольгу так выразительно нежно, что седовласому хирургу стало всё понятно и без дальнейших объяснений. Хирург дружески потрепал Александра Модестовича за плечо и согласился, что обязательства к столь прекрасным ближним — это должно быть прежде всего, это должно стать основой будущего благополучия, это нужно сберечь всенепременно; теряя губернии, теряя города, теряя накопленные богатства и славу непобедимых, спасти хотя бы любовь...