Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мужики рассказывали мне, как «на юга» ездили с семьями, — тогда у страны еще много было «югов», было из чего выбрать. К слову, почти все авто и мотоциклы, которые сейчас есть у мужиков, были куплены еще тогда. Последние двадцать лет никто ничего не покупает, никто никуда отдыхать не ездит. Детей тоже не рожают. Редкая молодежь мечтает о том, чтобы сбежать оттуда — через десять лет будет поздно. Бабы стареют быстро и некрасиво. Мужики пьют дурной, вонючий самогон.
Я бы тоже запил от такой жизни.
Вчерную, без просыха.
А если б попался мне горожанин на машине…
Даже боюсь подумать, как бы я ему помог.
2004
Как же меня удивляют ваши замки, где вы бродите с этажа на этаж, разродившиеся одним розовым, как клубника, ребенком, катающим свои полные ягодицы по перилам; и где-то там, в покоях, вечно раздраженная, существует ваша жена, покрытая тотальным тональным кремом. К вашему ребенку приходит няня, к вашей машине — водитель, к вашему холодильнику — кулинар… К вашей жене — массажист, кулинар, водитель, няня.
Вру, вру, я все вру, я все опошляю, делаю из вас нелепую карикатуру. Все не так: ваша жена очаровательна, темные крема лишь выявляют ее безупречность; садовника у вас не водится, ваш повар — женщина, а водитель безупречно верен вам.
Но, боже мой, как все-таки не нравитесь мне вы, добившиеся всего своими руками, своим трезвым рассудком, своим безупречным мужским характером!.. Как я хочу переселиться к вам в дом, бродить там один, придумывать нелепую работу вашей няне, называть водителя «кучер», а повара и мифического садовника звать «Эй, ты!» и: «Эй, как вас там… э-э-э… вы-вы, с ножницами!».
Известный поэт Сергей Есенин заглянул в гости к Всеволоду Иванову, только что получившему большое жилье, и спросил: «Зачем тебе квартира? У писателя не должно быть квартиры!»
Правда, Иванов вовсе не имел дома мебели, и Есенин простил ему получение жилплощади. «Хорошо, что у тебя нет мебели, — сказал Есенин. — Это очень правильно». У Иванова не было даже стола, лишь в углу большой комнаты стоял, как столп, свернутый персидский ковер. Когда за Есениным пришла очередная жена или подруга, он спрятался в пустой, в голых стенах и дощатых полах, квартире так, что она не сумела его найти. Он завернулся в ковер, и, когда пассия готова была расплакаться («Где же мой Сережа?!»), ковер упал, развернулся в двенадцать оборотов — и Есенин объявился, потный и всклокоченный. «А вот и я!» — сказал гений и провидец, сделав глупое рязанское коленце.
Вскоре Всеволод Иванов, автор прекрасных «Партизанских повестей», великолепного рассказа «Дите», человек с задатками большого мастера, исписался так, что даже Сталин заметил это.
«Иванов савсэм исписался?» — спросил он однажды. После чего дал Иванову дачу в Переделкино.
Со временем и в московской квартире Иванова, и на даче его накопилось много мебели, она даже не помещалась в комнатах. Однажды Иванов сам, своими руками, отнес буфет в подарок Валентину Катаеву. Он тащил буфет по этажам, потея. Катаеву еще было куда поставить буфет.
Все писатели, кроме Михаила Шолохова, хотели переехать в Переделкино — копить мебель, коптить небо…
Собственно, почти все там они и собрались. Наверное, это поверхностное замечание, но само слово «переделка» (в смысле «исправление», а не в смысле «стычка», «драчка») столь активно созвучно с модным сталинским словечком «перековка», что не заметить этого одаренным (дачами) писателям было просто невозможно.
Наверное, кто-то заметил, но виду не подал.
Булгаков непременно переехал бы в Переделкино, имей он такую возможность. Платонов переехал бы. Зощенко, Ахматова, Мандельштам, Павел Васильев, Сергей Клычков, Заболоцкий — все приехали бы на переделкинскую перековку. Жили бы там, растили цветы, кормили лягушек, писали хорошие книги… если б верно выстроили отношения с новым жилищным пространством.
Но, по всей видимости, у Сталина был отменный вкус: он хотел получить полноценный портрет своей (ключевое слово — «своей») эпохи — с муками и дарами, жертвами и счастливцами, гонениями и гениями. Он хотел заселить не только Переделкино, но и другие места, благо Россия велика, снежна, покорна.
Заселил. Эпоха удалась. Строители иных империй, чингизы-ханы и прочие меркнут пред Сталиным. Он — самая страшная величина мировой истории. Он почти дотянулся до Дьявола, и Михаил Булгаков с его остроумным Воландом, свитой, жилищным вопросом понял это лучше всех.
Но вот ныне в Переделкино живут иные, новые, удивительные мне люди, природа довольства и богатства которых вроде бы и понятна, но не совсем.
И как же я хочу вселиться в их дома, исполнять госзаказ, расставляя крепкие закавыки на каждом перекрестке очередного нетленного своего текста, ходить на рыбалку, рвать крючком живую рыбью пасть, ездить на охоту, убивать кровяного, мясного зверя, мысленно метясь в членов Политбюро, презирать иных пишущих соседей, топить баню, рубить веники, растить кактус на окне.
И как славно, что этого никогда не случится.
В моей двухкомнатной квартире обитает куча забубенных детей и прочих радостных родственников. Сейчас они стоят у меня за спиной, смотрят в экран.
Василий Шукшин писал лучшее свое сочинение — роман «Я пришел дать вам волю» — в ванной, на коленке, пока пошлая его баба Лидия Федосеева баюкала юных красавиц-дочек и спала потом сама, так и не дождавшаяся мужа, в постели, полная телесных сил и молочной красоты.
«Я пришел дать вам волю» — называлась книга ее мужа, говорю я.
В просторном и пышном Переделкино можно было писать «Петра Первого», гениальный роман о самодержце и самодуре. Граф Алексей Толстой раскладывал на огромном верстаке исторические исследования и справочники, открытые на нужных страницах, сверялся, творил, веселился. Его книга будто горлом шла — бурно, полноцветно и мощно. Графский дух и царский дух пели заедино, словеса слагались, сильная мелодия лилась.
А мой отец, провинциальный художник и поэт, в те времена, когда мы жили большой семьей в однокомнатной квартире, называл нашу ванную, совмещенную с туалетом, «политическим убежищем». Он прятался там от шумных нас и курил, думая о своих ненарисованных картинах и неспетых стихах. Много думал, много курил, в то время как надо было рисовать, прислонив холст к раковине, липецкие просторные цветочные поля, и бабушку в красном, а потом черном платке. Не рисовал. Не писал. Курил. Думал. Умер потом.
Есенин писал своего «Пугачева» в ледяной крохотной комнатке, где зимой не было отопления. Помните, как они с Мариенгофом приглашали дородную девушку, чтобы она согревала им постель, а потом гнали ее, не осчастливив мужской лаской?
Идеальная обстановка для «Пугачева».
Будучи нищебродом, Бабель писал свою «Конармию», расхристанную и яркую, как цветочный луг.
Бездомный Иванов писал своих сибирских вольных партизан. Потом оба заматерели, и Бабель не сделал больше ничего, а Иванов хотел выдать роман «Пархоменко» — о революционном бродяге с той же дикой, что у сибирских его партизан, кровью… Но «Пархоменко» уже не получился. Обстановка сменилась, да.