Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем Герминьен постепенно стал выходить из сумерек смерти, и вскоре в печальных лабиринтах замка, которых Гейде так упорно избегала, можно было услышать его еще неуверенный шаг — и началось медленное выздоровление, исход которого, судя по непрекращающейся и ненормальной его бледности, долгое время казался еще неопределенным. Мучительное чувство тайны приводило тогда Альбера к порогу его комнаты с постоянно закрытыми ставнями и словно освященной загадкой его воскрешения — и долго он созерцал ее потайную дверь и колебался на пороге с улыбкой безумца.[109]Но ждать становилось все труднее, так как снедавшее его желание давно уже перешло обычные границы любопытства. С каждым днем его все более преследовала мысль, что комната, зачарованная этим тайным и теперь уже напряженно драматическим присутствием, смогла бы, возможно, поведать ему тайну, которую он не переставал — и в этом он признавался себе с лихорадочной дрожью — искать в течение всей его столь длительной, столь подозрительной и столь предательской дружбы с Герминьеном. Перед его глазами, бесконечно и словно в полубреду, простиралась все та же неизменная ночная аллея, и, полностью захваченный воспоминанием о той ночи, он думал, что даже наиболее и заведомо незначительные обстоятельства его жизни — путями мало проторенными — всегда возвращали его к тому, кто в своих руках держал ключ от этой единственной загадки, решение которой представлялось ему теперь более всего необходимым, даже если он должен заплатить за нее предосудительной ценой собственной жизни, в любом случае полностью от этой загадки и зависевшей.
Холодным ноябрьским утром Альбер проник в комнату, которую только что покинул Герминьен. Желтые лучи солнца, струясь по высоким окнам, приветствовали его на пороге, пробегая комнату по всей ее длине, и, похожие на меч ангела смерти,[110]казалось, торжественно опустошали ее. На первый взгляд трудно было предположить, что эта широкая и пустая комната способна была открыть Альберу какую-либо тайну, которую он сам себе не мог нарисовать заранее с наивным неистовством дитя.[111]Вначале душа ощущала здесь особенный дух дикой свободы, разлившейся во всей атмосфере, ослепляющие и оголенные переливы света, который словно наполняли собою всю комнату воздухом открытых пространств, расширяя легкие до самых возможных пределов, а вспышки света, пересекавшие комнату и, словно балки, подпиравшие ее снизу, напомнили ему поразительным образом ту необычно светлую атмосферу, которой Дюрер окутал фигуру своего Евангелиста.[112]Целые равнины плывущего и полупрозрачного воздуха, наполненного волнующим ароматом, скрывались меж этих высоких стен.
Меж тем Альбер быстро направился к тяжелому дубовому книжному шкафу, занимавшему один из углов комнаты и целиком заполненному толстыми книгами в кожаных переплетах, внешний вид которого явно говорил о том, что в последнее время Герминьен забросил всякое чтение. Только в одном углу колоссальное нагромождение книг, гравюр и эстампов, разбухшими пачками обрушившихся на пол, даже и среди этих пустынных, оставленных на произвол ветра и солнца, мест, свидетельствовало об упорной и значительной работе духа, заботы которого — хотя тайные и трудно постижимые — не могли полностью ускользнуть от внимания Альбера. Книги, которые читал Герминьен, на первый взгляд не казались значительными и могли поразить обычного наблюдателя лишь ярко выраженной наклонностью к спекуляции, о чем они непреложно и свидетельствовали. Если его интересы, пристрастность которых становилась с каждым мгновением все очевиднее, и приводили его к метафизическим изысканиям, то было также понятно, что отдельные периоды развития человеческой мысли привлекали его своим неповторимым очарованием: в особенности эпоха заката александрийской философии[113]и первых проблесков того, что принято называть немецким идеализмом, который пророческим светом пронизывает славное творчество Шеллинга и Фихте. Но все это было слишком хорошо знакомо самому Альберу, чтобы надолго на том останавливаться, а потому медленной и задумчивой рукой принялся он листать старинные и ценные гравюры, случайно положенные на этажерку книжного шкафа, — они, казалось, были предметом каждодневных занятий, и странный их порядок привлекал к себе внимание: так неопределенная и случайная вещь позволяет полицейскому, среди тысячи других предметов, найти единственно нужное ему вещественное доказательство.
Самые яркие достижения искусства, упорно пытавшегося зафиксировать выражения человеческого лица, опустошенного сильной и необычной страстью,[114]казалось, соперничали здесь, превращая эту уникальную коллекцию в сокровище трудно переоценимое. В особенности изображения мистического таинства благодати, захлестывающей женское лицо и заставляющей на краткий миг струиться по нему, словно летучую сущность, внезапно освобожденные от тяжелой зернистости кожи тайные красоты, казалось, были собраны там отовсюду под влиянием внутреннего предпочтения, волнующая напряженность которого, став во мгновение ока очевидной Альберу, подтверждалась еще и известной и очевидной редкостью некоторых экземпляров. И тут Альбер почувствовал, как колеблется его разум, когда, по странной игре аналогий, последние ноты импровизации, которой Герминьен отдавался в часовне и чьей не более чем робкой и неловкой графической интерпретацией казались теперь просмотренные им гравюры, снова раздались в его ушах в самом высоком регистре во всем своем великолепии.