Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дорогой сэр, — сказал он затем, будто диктуя письмо, — дорогой сэр, я обязан вам объя… обля…
Он взмахнул рукой, словно говоря: «Дело тяжкое, но я его исполню».
— Объяснем, — договорил он.
— Вот именно, — сказал я мрачно. — И мне хотелось бы его услышать.
— Дорогой сэр, послушайте меня.
— Ну, хорошо, давайте.
— Вы пришли ко мне. Вы сказали: «Хок, Хок, старый друг, послушай меня. Ты вывернешь этого старого дурака в воду, — сказали вы, — и будь я проклят, если не выложу тебе фунтовую бумажку». Вот что вы мне сказали. Разве это не то, что вы сказали мне?
Я не отрицал.
— «Ладненько», — сказал я вам. «Хорошо», — сказал я. И я вывернул старичка в воду, и я получил фунтовую бумажку.
— Да уж, об этом вы позаботились. Все это совершенно верно, но к делу не относится. Я хочу знать — в третий раз повторяю, — что принудило вас вытащить шило из мешка? Почему вы не могли о нем помолчать?
Он помахал рукой.
— Дорогой сэр, — ответил он. — А вот потому. Послушайте меня. — И он поведал мне трагическую историю. Я слушал, и гнев мой угасал. В конце-то концов он оказался не так уж и виноват. Я почувствовал, что на его месте поступил бы точно так же. Это была вина Рока и только Рока.
Выяснилось, что происшествие тяжело сказалось на нем. До этого момента я не рассматривал перевернувшуюся лодку с его точки зрения. Если спасение утопающего сделало меня героем, последствия для него были абсолютно обратными. Он перевернул свою лодку и утопил бы своего пассажира, утверждало общественное мнение, если бы юный герой из Лондона (то есть я) не нырнул бы в море и, рискуя жизнью, не доплыл бы с профессором до берега. И он стал объектом всеобщего презрения как горе-лодочник. Он стал посмешищем. Местные записные остряки отпускали тяжеловесные шутки, когда он проходил мимо. Они предлагали ему сказочные суммы, только бы он взял к себе в лодку их злейших врагов прокатиться с ним. Они спрашивали, когда он думает поступить в школу, чтобы научиться грести. Короче говоря, они вели себя так, как вели и ведут себя записные остряки и сейчас, и во все времена. Однако мистер Хок все это стерпел бы бодро и терпеливо отчасти ради меня или, во всяком случае, ради хрустящей фунтовой банкноты, которую я ему вручил. Но в проблему включился новый фактор и трагически ее осложнил, а именно мисс Джейн Маспретт.
— Она сказала мне, — объяснил мистер Хок трагически, — «Гарри Хок, — сказала она, — дурень ты, и я не пойду за того, кого нельзя одного в лодку посадить, да еще шуточки, которые сочиняет об нем Том Ли!» Ну, Тому Ли я врезал, — пояснил мистер Хок в скобках. — «Ну, вот, — говорит она мне, — иди-ка ты отсюдова. Я видеть тебя больше не хочу».
Такое бессердечие мисс Джейн Маспретт привело к естественному результату и понудило его признаться, чтобы выгородить себя, и в тот же вечер она написала профессору.
Я простил мистера Хока. Думаю, он был слишком нетрезв, чтобы понять это, так как нисколько не растрогался.
— Это Рок, Хок, — сказал я. — Просто Рок. Есть божество, что наши завершают намерения, обтесывая их, как мы хотим (молодец Гамлет!), и нет смысла ворчать.
— Угу, — сказал мистер Хок после некоторой паузы, пока он пережевывал эту сентенцию, — точно, как она мне и сказала. «Хок, — сказала она, вот прямо так, — дурень ты»…
— Ладно-ладно, — ответил я. — Понимаю, и, как я уже указал, это просто Рок. Всего хорошего. — И я расстался с ним.
На обратном пути я повстречал профессора и Филлис. Они прошли мимо, даже не взглянув на меня.
Я побрел дальше, снедаемый лихорадочной жалостью к себе. Я впал в одно из тех настроений, когда жизнь внезапно становится источником раздражения, а будущее простирается впереди серой пустыней. Меня томило желание почти незаметно исчезнуть из этого мира, даже если бы для этого потребовался удар пинтовой кружкой по затылку в каком-нибудь популярном погребке.
В тисках подобных эмоций неотложно требуется найти какое-нибудь отвлекающее развлечение. Блистательный пример мистера Гарри Хока меня не соблазнил. Запить — нет, это банально. Мне требовался физический труд. Весь день буду, как землекоп, трудиться в курином окружении, разнимать их, когда они затеют драку, собирать яйца, когда они их снесут, гоняться за ними по окрестностям, когда они сбегут, и даже, возникни такая нужда, смазывать им горлышки терпентином для излечения хрипа. Потом, после обеда, когда лампы будут зажжены, миссис Укридж сядет шить и нянчить Эдвина, а Укридж примется курить сигары и подстрекать граммофон к очередному убийству «Бормочущего Моисея», я прокрадусь к себе в комнату, возьму стопку бумаги и буду писать… и писать… и ПИСАТЬ. И продолжать писать, пока у меня не онемеют пальцы и глаза не откажутся выполнять свой долг. Человек должен пройти сквозь огонь, прежде чем ему будет дано написать шедевр. В страданье познаем мы то, чему мы в песне учим, как справедливо заметил Перси Биш Шелли. Что теряем на качелях, возместим на каруселях, как заметил кто-то еще. Джерри Гарнет, человек, мог впасть в депрессию, превратиться в безнадежную никчемность, и безвозвратно железо войдет в его душу, но Джерри Гарнет, Автор, выдаст на-гора роман такой мрачности, что самые крепкие критики возрыдают, а читатели толпой ринутся за экземплярами, превращая в щепу двери библиотек и книжных магазинов. И в один прекрасный день я почувствую, что эта мука на самом деле была истинным благословением — отлично замаскированным.
Но я крайне в этом сомневался.
Теперь никто из нас на ферме особой бодрости не ощущал. Даже дух Укриджа поувял под градом счетов, сыпавшихся на него с каждой почтой. Казалось, торговцы вокруг сплотились в союз и действовали согласованно. Или тут были замешаны мысленные волны. Небольшие счета появлялись не разведчиками-одиночками, а ротами. Модное желание увидеть цвет его денег ширилось с каждым днем. Каждое утро за завтраком он сообщал нам свежие бюллетени о состоянии духа каждого нашего кредитора и волновал сенсационными сообщениями, что «Уитни» становятся все более настырными, а «Харродс» нервничают или что подшипники Доулиша, бакалейщика, перегреваются. Мы жили в непреходящей атмосфере тревоги. Курятина и ничего, кроме курятины, на завтрак, обед и ужин, курятина и ничего, кроме курятины, между трапезами измотала наши нервы. Туман поражения окутал ферму. Мы были проигравшей стороной и понимали это. Почти два месяца мы взбирались по кручам, и усталость давала о себе знать. Укридж стал непостижно молчаливым. Миссис Укридж, хотя она, я уверен, не слишком разбиралась в происходящем, была встревожена, поскольку встревожен был Укридж. Миссис Бийл уже давно превратилась в кислую пессимистку, ибо ей не представлялось возможности предаваться своему искусству. Ну, а я — я еще никогда с тех пор не переживал такой гнетущей недели. Мне было даже отказано в противоядии усердного труда. На ферме просто нечего было делать. Куры, казалось, были совершенно счастливы и хотели только, чтобы их оставляли в покое и кормили в положенные часы. И каждый день одна из них — а то и больше — исчезала на кухне. Миссис Бийл подавала усопшую хитро замаскированной, и мы пытались внушить себе, будто едим нечто совсем другое.