Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Vielleicht. – Помолчав, она воскликнула: – Ах, какой чудесный вечер! Жаль, что мне пора. Пора возвращаться. Не знаю, как на свадьбу, но домой я сейчас точно пойду.
– Как, уже? Еще же очень рано! Прошу вас, задержитесь. Я вас провожу, не волнуйтесь.
– Нет, мне пора. Но вы можете проводить меня до остановки всегдобуса.
Когда я подавал ей пальто, она заметила мое отражение в зеркале:
– Алан, вы помрачнели! Почему вы так серьезны? В чем дело?
– Прошу прощения. Если честно, я задумался о концерте Моцарта. Первая часть в некотором отношении очень сложна, правда?
– Warum?[49]
– Ну, это ведь не обычная соната, за ней очень трудно следовать. Хотя, может быть, именно поэтому я так наслаждался концертом.
Она обернулась, подняла голову ко мне – я до сих пор вижу перед собой ее лицо с полураскрытыми губами. На миг мне почудилось, что она меня поцелует. Она сосредоточенно подыскивала слова, а я встревоженно глядел ей в глаза. Хозяин ресторанчика протиснулся мимо нас и распахнул дверь.
– Алан, вы можете следовать за розой?
– Простите, не понял?
– Под лучами солнца бутон распускается, а потом роза вянет и роняет лепестки. Вот это и есть Seligkeit[50].
Она остановилась на пороге, поблагодарила хозяина и похвалила его заведение.
На улице она снова повторила:
– Seligkeit. Ах, Алан, мне не следовало так шутить. Это невежливо. А вы так добры…
– Не я. Вы смотрели в зеркало. И видели себя.
– Когда-нибудь вы научите меня слушать музыку правильно, вот как вы сам. У меня не хватает ума…
– Конечно же хватает! Только здесь дело не в уме. А в крыльях.
– Ох, тогда я бы не была секретаршей в конторе Хансена.
– Тут это совершенно ни при чем.
– Ну, если бы у меня были крылья, я бы отсюда улетела. Далеко-далеко.
– А вот когда мы с вами слушали Моцарта, мне пришла в голову похожая мысль, только не такая печальная. Музыка для вас – как сад, правда? Как ваш собственный сад. Вот вы очень хорошо знаете английский, но такого не слышали.
– Какого такого? Расскажите.
продекламировал я.
– Ах, какая прелесть! – воскликнула Карин. – А как она чистит перышки? И чем?
Я объяснил.
– Ja, понятно. Я видела, как они это делают. Вот вы умеете слушать музыку, Алан, правда? Наверное, это тональная форма…
– Сонатная форма.
– Наводит на вас такие мысли. А когда оно было написано?
– Лет триста назад. Может быть, больше.
– Да, давно. Но я понимаю его чувства. Ой, чуть не забыла! Я хочу сохранить программку. Напишете на ней что-нибудь для меня?
Поразмыслив, я написал: «Карин! Ты, о Птица, смерти непричастна. Алан» – и поставил дату.
Карин поднесла программку к освещенной витрине, вслух прочитала написанное и вздохнула:
– Да, если бы я была птицей, я бы улетела. Но я не птица, поэтому поеду на автобусе. – Она порылась в сумке и попросила: – Алан, у вас, случайно, нет проездного жетона? Я свой не могу найти.
В гостиничном номере я сбросил туфли, улегся на кровать, не снимая рубашки, и заставил себя взглянуть на вещи честно. Не имело смысла притворяться. Если это не любовь, то с Сотворения мира никто и ни в кого не влюблялся. Я вспомнил, как в сказках герой делает все возможное, чтобы избежать предсказанной участи, лишь для того, чтобы внезапно осознать, что предсказание неотвратимо сбылось. Гордыня, неизбежно приводящая к унижению, – вот что это такое. А унижение было горьким. Я понимал, что до сих пор броня гордыни защищала меня от любви. В сущности, гордость удерживала меня от того, чтобы разделить общий удел человечества. Я отказывался любить из боязни выставить себя на посмешище или испытать боль утраты. Что ж, вот она, боль утраты. До встречи с Карин я был твердо убежден, что меня ничуть не привлекают легкомысленные кокетки, эмоционально воспринимающие музыку и предпочитающие болтать на солнышке у Пушечной башни, а не любоваться шедеврами средневековых европейских резчиков по дереву. Но теперь мне больше всего на свете хотелось не фарфора и фаянса, а общения с Карин. Разумеется, это было невозможно. Время, работа, деньги. Я бесцельно занимался всякими глупостями. Карин терпеливо сносила мои докучливые приставания. Может быть, для того, чтобы вызвать ревность в ком-то еще? Безусловно, прогулки, ужины и концерты сами по себе весьма приятны. Однако чем дольше все это протянется, тем больше я буду страдать, потому что я – тот самый хромоногий Гефест, только имеющий дело не с металлом и оружием, а с другими предметами, такими же холодными и бездушными, и подвергающий себя мукам ради светозарной Афродиты, великой мастерицы хитроумных уловок, которая по мимолетному капризу и для собственного удовольствия благосклонно принимает ухаживания поклонника, одаряет его душистыми цветами и милостиво уделяет ему малую толику того упоительного наслаждения, что в полной мере достается другим. Опомнись, Альберих, в водах Рейна для тебя нет никакого золота.
Завтра вечером, после того как закончится рабочий день, я встречусь с ней на часок, из вежливости, чтобы попрощаться. Сдержанно, но в бодром настроении. А потом поужинаю в одиночестве, лягу спать и наутро уеду из Копенгагена. Ich grolle nicht und wenn das Herz auch bricht[51].
– Алан, давайте не будем никуда заходить, а погуляем по Эрстедспаркен. Там не так людно.
Мы отправились по Хаммериксгаде, навстречу прохожим, спешащим на вокзал, пересекли площадь и по восточной стороне парка дошли до памятника Эрстеду. Небольшая лужайка круто сбегала к озеру, и Карин, взяв меня под руку, свернула и повела по траве на берег. На клумбе справа уже распустились оранжевые лакфиоли, обсаженные бордюром незабудок, и теплым вечером от них веяло сладким ароматом. Карин расстелила на траве пальто, уселась под айвой и, сорвав веточку розовых, словно бы восковых цветов, задумчиво поглаживала подбородок ее кончиком.
– Цветочный резец? – не удержался я.
– Что это? Не понимаю. Я такого никогда не слышала.
– Резец. Штихель. Такой инструмент для гравировки меди. Но для гравировки на подбородке нужно что-нибудь понежнее.