Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начальник тоже возмущается:
— Да заколебали они меня все! Самоуправления хотят — берите! И тут же деньги цыганят. Печатного станка у меня нет, сами изворачивайтесь. Не можете — уходите, посажу своего. Не надо больше кофе, давай сухонького и бай-бай! Утром оппозиция придет, надо выспаться. Придется кость бросить. Пару мест добавить. А с другой стороны, орут, ну и орите. Это же как раз и есть демократия. Сунешь должность, они и заткнутся.
— Да-да, милый. А я снова поеду малокомплектные школы закрывать. Но им же ничего не втолкуешь. Русским языком говорю: нерентабельно! Не въезжают! Детей далеко возить, отрыв от семьи, дорого! А как они хотели! — возмущенно восклицала Алиса, готовясь ко сну. — Зачем рожали? Зачем? Если не могут дать детям достойного образования. Лялик, это же средневековье: в одном помещении — четыре класса начальной школы. Дурдом! Я зашла, мне плохо. Печка топится, и сушатся, представляешь, сапоги и валенки. Хорошо, у меня с собой «Шанель». В коридоре понюхала. Ой, думаю, скорее отсюда. А они мне: ах, посмотрите нашу выставку рисунков, ах, мы вам споем, станцуем танцы народов мира. — Алиса грациозно повела голым плечиком. — В деревне, представляешь, печи топят, корова мычит — и танцы народов мира.
— Понравиться хотели, — говорит начальник, зевая и расстегивая рубаху. — И что, закрыла школу?
— А как иначе? Для их же пользы. Нет, Ляльчик, очень они неблагодарные, очень. Говорят: «Мы тут родились, выросли, нам тут все дорого, у нас тут родина».
— Будет им дорого, — говорит начальник, стягивая штаны. — Родина! Я убиваюсь для их счастья, я уж сам забыл, где и родился. Не ценят.
— Черствые, черствые люди достались нам, — воркует Алиса. — Да, вспомнила, там девочка, такая хорошенькая, наедине мне говорит, что учительница ей запретила джинсы в школу носить. И что мама ее два раза шлепнула. Но это вообще уже беспредел. Нет, я оформлю лишение родительских прав, употреблю ювеналку, и эту дуру-учителку надо проучить. — Алиса уже вся в розовом пеньюаре. — Ляльчик, — она красиво простирает к нему руки, — а когда к морю? Когда? Ты обеща-ал.
Начальник вновь зевает, разводит руками — мол, не все от меня зависит.
— Лялик, а почему тебе не дали центральную область, а Геннадию дали?
Начальник хмыкает:
— Он же прямой племянник, а я только двоюродный брат жены. Разница?
— Ну что, гасить свет? — спрашивает Алиса.
— Гаси.
Часто бывая на Ярославском вокзале, я невольно стал замечать одного мужчину, который явно был ненормален. То есть сразу было видно, что у него что-то с психикой. Взгляд его был возбужден, резок, движения порывисты. И хотя был он одет чисто, борода подстрижена, но то, что он не в себе, было ясно. Он носил в руках «сотовый телефон» — обмотанную изолентой щепку. В эту щепку он докладывал кому-то сведения о поездах.
— Архангельский отошел, — говорил он. — Да, точно по графику. На посадке фирменный Москва — Киров. Софринская? Сейчас проверю. — Он бежал к пригородным платформам и докладывал: — Софринская по расписанию. Александровская подана на пятую.
Зная, что психически больные внутри своей болезни чувствуют себя совершенно здоровыми, я раз сказал ему:
— Тяжелая у тебя работенка.
— Не позавидуешь, — тут же откликнулся он, но говорить ему было некогда: подходил какой-то поезд дальнего следования, на сколько-то опоздавший, и мужчина занялся им.
Я слышал, как он серьезно вычислил время опоздания и заверил кого-то, что разберется с опозданием, что уже послал специального агента.
— Разберемся и накажем, — заверил он кого-то и сказал: — Конец связи.
И в другой раз я еще понаблюдал за ним. Неустанно он встречал и провожал поезда. Следил за точностью отправки, наблюдал за посадкой, испепелял взглядом жадных носильщиков, крикливых таксистов, разносчиков газет и напитков. Вообще все его касалось. Он сообщал по своему «мобильнику» о собаках, о чистоте территории, о том, что голуби накормлены. Он держал в подчинении весь вокзал, сам же подчинялся только кому-то одному.
— Все будет в рамках справедливости. Да. Есть! Конец связи!
И уже невольно, приезжая на Ярославский, я надеялся увидеть его. И ведь странно: я отлично понимал, что он болен, что все это, с «сотовой связью», ненормально, но вот что интересно — мне было как-то спокойнее на вокзале, когда я видел его. Мне уже даже казалось, что мой поезд, мою электричку и не подадут вовремя, если он не займется посадкой и отправкой. Вот что чудно. Мне даже верилось, что именно его слышат наверняка, а не тех, кто шел со своими карманными телефончиками по вокзалу и что-то говорил в них. Может, это оттого так казалось, что все вокруг суетились, ссорились, раздражались, спешили, толкались, — он же нес службу. Четко, спокойно, обстоятельно.
— Вологда секунда в секунду. Поощрить? Есть. Конец связи. — И вскоре: — На Сергиев Посад отмена. Разберемся. Воркутинский подходит. Есть наблюдать, есть! Конец связи.
Кто он, откуда — ничего не знаю, только кажется, что вот он не выйдет на работу, и Ярославский вокзал не сможет отправлять и принимать поезда.
Конец связи.
Почти ничего не значит нынешняя мелочь. Денежная, имею в виду. Помню из детства утверждение дедушки, что гибель России началась с момента изъятия из обращения монетки достоинством в полкопейки. Полкопейки — это грош, он остался только в пословицах, которые тоже умирают. «Не было ни гроша, да вдруг алтын». Алтын — сколько копеек? Три копейки. Правильно. А две копейки? Это семитка. А гривенник — это десять копеек. А пятиалтынный — это пятнадцать. Двугривенный — двадцать, а полтинник и вовсе пятьдесят. Наконец, рубль — это целковый. Копейка рубль бережет — так говорили. Копейка — это кусок хлеба, коробка спичек, стакан газировки, на рубль в студенческие годы иногда жили по три дня: хлеб ржаной, буханка — девять копеек, картошки килограмм — десять копеек, кило макарон — четырнадцать, остальное соответственно.
Совершенно сознательно я вспоминаю цены детства и юности, чтобы хоть как-то напомнить нынешним молодым о ценах, которых достигло Отечество всего за пятнадцать лет после самой страшной войны в истории. Почему, спросим, росло благоденствие народа? Ответ самый простой: не воровали. Были и гусинские, и березовские, и разные рыжие прохиндеи, но условий для воровства им особо не создавалось. Боялись, попросту сказать.
Но что мы все о них, их и без нас Господь накажет, надо больше с себя спрашивать. А чего вдруг я стал про мелочь размышлять? Я шел в зимний день без перчаток и грел руки в карманах куртки. А в кармане мелочь, вот и тряс ею. Еще вспоминал, как до сих пор у меня в Вятке продавщицы в сельских магазинах сдают сдачу с точностью до копейки, и я заметил, что их обижает наша московская хамская привычка не брать на сдачу медяшки. И еще меня выучил уважать нынешние монетки один мужчина, Александр Григорьевич. Мы шли с ним по улице, он нагнулся, поднял копейку и объяснил: «Ты же видишь — изображение Георгия Победоносца, как же его оставить под ногами, еще кто наступит». С тех пор я поднимаю даже мелкие монеты. Подними, донеси их до ближайшего нищего, идти далеко не придется, и отдай ему. А у него набежит монетка к монетке на хлеб, на соль.