Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот держи, моя лапочка, — произнесла она, вручая Хедли билет. — Приятной поездки!
Водитель автобуса вроде бы говорил — нужно сделать пересадку. Но, если верить карте, можно доехать сразу по кольцевой. Электронное табло сообщило, что до поезда осталось шесть минут. Хедли ждала, пристроившись в уголке платформы.
Она рассеянно просматривала рекламу на стенах, а вокруг звучала разноязыкая речь — кроме непонятного британского акцента, слышался французский, итальянский и еще какие‑то неведомые языки. Поблизости замаячил полицейский в старомодном шлеме. Какой‑то человек перебрасывал из руки в руку футбольный мяч. Мать на гортанном незнакомом наречии утешала плачущую девочку. А девочка начинала рыдать только громче.
Никто не смотрел на Хедли, но она все равно чувствовала себя выставленной на общее обозрение — как никогда в жизни. Слишком мелкая, слишком американка, слишком явно одинокая и неуверенная в себе.
О папе и свадебных гостях, которых она так бессовестно бросила, даже думать не хотелось, так же как и об Оливере — неизвестно еще, что будет, когда она его найдет. В висках запульсировала боль, а до поезда еще четыре минуты. Шелковое платье липло к телу, а женщина рядом с ней стояла слишком близко. Хедли сморщилась от крепкой смеси запахов в метро, затхлых и кисловатых, как от подгнивших фруктов.
Зажмурившись, она вспомнила папин совет — тот самый, в лифте на лыжном курорте, когда ей казалось, что стены сейчас обрушатся на нее, как стены карточного домика. И тогда она постаралась представить себе вместо сводчатого потолка просторное небо над улицей, с тесно стоящими узкими домами. Этот способ всегда позволяет увидеть одну и ту же картинку, словно повторяющийся сон, — редкие белые облачка, нарисованные крупными мазками краски на голубом холсте. Но сейчас, к удивлению Хедли, в картинке, возникающей под закрытыми веками, обнаружилось еще что‑то: воображаемое небо пересек самолет.
Моргнув, Хедли открыла глаза. Из туннеля выехал поезд.
Никогда не знаешь, это на самом деле помещение такое маленькое или так кажется от страха. Если вспомнить, ей часто виделись крошечные стадионы, не больше школьного спортзала, а просторные дома превращались в тесные квартирки — просто из‑за того, что в них толпилось много народа. Вот и сейчас трудно сказать, на самом ли деле метро в Лондоне было мельче американского — там‑то она ездит сравнительно спокойно, — или это из‑за комка в груди вагон кажется размером со спичечный коробок.
К счастью, ей удалось найти свободное место с краю. Хедли немедленно снова закрыла глаза, но легче не стало. Покачиваясь в такт движению поезда, она достала из рюкзака книгу — хоть чем‑то отвлечься. Прежде чем ее открыть, провела пальцем по тисненой надписи на обложке.
В раннем детстве Хедли частенько тайком пробиралась в папин кабинет с книжными шкафами от пола до самого потолка. Шкафы были плотно забиты рассыпающимися на отдельные странички карманными изданиями и более солидными томами в твердых переплетах с потрескавшимися корешками. Однажды папа застал свою шестилетнюю дочь сидящей в кресле с плюшевым слоником в обнимку и с диккенсовской «Рождественской песнью» на коленях. Она изучала книгу с самым серьезным видом, словно раздумывая: не написать ли о ней диссертацию?
— Что читаешь? — спросил он, сняв очки и прислонившись к дверному косяку.
— Сказку.
— Да ну? — отозвался папа, пряча улыбку. — Что за сказка?
— Про девочку и ее слоника, — преспокойно объявила Хедли.
— Точно?
— Да. Они поехали кататься на велосипеде, а потом слоник убежал и девочка так сильно плакала, что ей подарили цветок.
Папа подошел и одним махом выхватил ее из кресла. Хедли опомниться не успела, как оказалась у папы на коленях. Она крепко вцепилась в тоненькую книжку.
— А что дальше? — спросил папа.
— Слоник вернулся.
— И что тогда?
— Она ему дала пирожок. А потом они жили долго и счастливо.
— Замечательная сказка!
Хедли стиснула потрепанную игрушку.
— Ага.
— Хочешь, я тебе еще одну сказку почитаю? — Папа мягко забрал у нее книжку и раскрыл на первой странице. — Сказка о Рождестве.
Хедли прижалась к его уютной фланелевой рубашке, и папа начал читать.
Ей понравилась даже не столько сама история — Хедли половины слов не понимала и часто терялась в завитушках длинных предложений, — ей хватало папиного негромкого голоса, забавно менявшегося в зависимости от персонажа, и она очень гордилась, что папа позволил ей переворачивать страницы. Так они читали по часу каждый вечер после ужина. Иногда мама заглядывала в кабинет с посудным полотенцем в руке и слушала, чуть заметно улыбаясь, но чаще они сидели только вдвоем.
Когда Хедли подросла и смогла уже читать сама, они все равно вместе одолевали классику. «Анна Каренина» и «Гордость и предубеждение», потом «Гроздья гнева» — своего рода кругосветное путешествие, оставлявшее на книжных полках дырки, как от выпавших зубов.
Позже, когда стало ясно, что тренировки футбольной команды и болтовня по телефону для Хедли оказались намного интереснее, чем Джейн Остен и Уолт Уитмен, час превратился в полчаса, затем они стали читать не каждый вечер, а через один. Только все это было уже не важно. Истории, рассказанные в книгах, стали частью Хедли; они словно усвоились ее организмом, как хорошая еда, и расцвели пышным цветом. Они значили не меньше, чем другие черты, доставшиеся ей от отца, — голубые глаза, соломенно‑желтые волосы и россыпь веснушек на носу.
Папа часто приносил ей книги — дарил на Рождество и на день рождения или вовсе без повода. Среди них попадались роскошные ранние издания с золотым обрезом и растрепанные книжки в бумажных обложках, купленные с лотка за пару долларов. Мама только руками всплескивала, особенно если видела новый экземпляр книги, уже имевшийся на полках в кабинете.
— Еще один‑два словаря, и дом рухнет! — возмущалась она. — А ты дубли покупаешь!
А Хедли понимала папу. Он и не ждал, что дочка прочтет все. Может быть, когда‑нибудь… А сейчас важен был сам жест. Папа дарил ей самое важное, что было у него в жизни. По‑другому он не умел. Он — преподаватель литературы, словесник — любил книги и собирал для своей дочери библиотеку, как другой мог бы строить дом.
Поэтому ее так резануло, когда в Аспене он вручил ей потрепанный томик «Нашего общего друга». Слишком знакомо, слишком больно. И Хедли сделала то, что умела делать лучше всего: постаралась забыть о подарке.
А сейчас, в поезде, ползущем по туннелям глубоко под улицами Лондона, Хедли вдруг стало приятно, что у нее есть именно эта книга. Она давно уже не читала Диккенса — сначала были другие дела, более увлекательные, а потом, наверное, из своеобразного протеста папиному уходу.
Говорят, что чтение — это бегство от реальности, но для Хедли книга становилась спасательным тросом. Окружающий мир бледнел и отступал. Хедли уже не раздражали тычки чьих‑то локтей и кошелок, грызущая ногти женщина в безрукавке, двое подростков с ревущей в наушниках музыкой и бродяга, играющий на скрипке в дальнем конце вагона, — тихая мелодия едва пробивалась сквозь шум толпы. От стука колес голова ее гудела, но взгляд не отрывался от книги, скользя, словно фигурист, исполняющий вращение на льду. Теперь у нее был якорь.