Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Учись, товарищ,
классно
лыжами
катиться,
в военную
в опасность
уменье пригодится...
И таким вот макаром он мог писать практически на любую тему. Характерно, что, кроме академического собрания сочинений 1955 года, все эти многочисленные опусы никогда не переиздавались. Оно и понятно. Читать это невозможно. Между прочим, Маяковский, с пеной у рта отстаивая тезис о том, что именно такая поэзия необходима, в душе прекрасно знал ей цену – потому что никогда не читал эти бесконечные агитки на публичных выступлениях. Насколько они выполняли предназначенную им роль – пропагандировать то или иное начинание власти? А черт его знает. Для агиток слишком уж они авангардные. Любая реклама (а пропаганда и агитация – это тоже вид рекламы) эксплуатирует штампы сознания, а не создает новые формы. Возможно, Маяковский и в самом деле полагал – так и нужно. А может, просто поправлял таким образом свой бюджет. Хотя одно другому не мешает.
Конечно, были и другие стихи. Гораздо более сильные. Которые в любом случае, нравятся они или нет, остались памятником настроений той эпохи. Маяковского читали. И на выступления ходили. Хотя, возможно, ходили, как и в дореволюционные времена, – на скандал. Потому что было известно – если выступает Маяковский, скучно не будет в любом случае.
Так или иначе печатался поэт много и обширно. В том числе в «Известиях» и «Комсомольской правде». Особенно в последней газете, которая тогда была рупором самых крайних революционеров. Книги Маяковского обильно выходили в государственных издательствах. Вроде бы все обстояло хорошо.
Но была одна незадача, которая поэта сильно угнетала. В «Правде», главной советской газете, его публикации можно перечесть по пальцам (между прочим, «жертвы режима» Пастернак и Мандельштам публиковались там куда чаще).
Казалось, что тут такого? Ну не печатают, и ладно. Но это свидетельствовало, что стать для власти «своим в доску» Маяковскому так и не удавалось. Он был известным и преуспевающим литератором. Но – одним из многих. Как и ЛЕФ был только одной из многочисленных литературных группировок.
Тем более что на роль «единственно верного» направления претендовал и РАПП. «Пролетарских писателей» было много – и перли они боевым клином.
Между тем эпоха менялась. Революционный энтузиазм чем дальше, тем больше уходил в прошлое. Наступал период безвременья.
* * *
В родной группировке тоже все обстояло не лучшим образом. Она переименовалась из ЛЕФа в РЕФ (революционный фронт искусств), но лучше от этого не становилось. Журнал в конце концов умер от финансовой недостаточности. Потом, правда, возродился – но уже как «тонкий». То есть, по тогдашним понятиям, менее престижный.
Революционный авангард, замешанный на пафосе разрушения, выдыхался. Надо сказать, что в небольшом ЛЕФе-РЕФе существовали тем не менее свои внутренние «фракции». Одну из них, оппозиционную Маяковскому, возглавлял Сергей Третьяков, который довел идею «литературы факта» до полного абсурда. Что до поэзии – ее он отрицал в любом виде. В общем, «третьяковцы» потихоньку Маяковского из команды выперли. Будучи командным человеком, он, оказавшись в пустоте, подался к своим противникам – в РАПП, который к этому моменту набрал колоссальную силу. Эта «мафия», хоть и не являлась официально идеологической организацией партии, набрала такую мощь, что спорить с ней мало кто осмеливался. Обычная для двадцатых годов журнальная полемика перерастала в «игру в одни ворота». Проще говоря – в травлю рапповских противников. Подробнее об этом речь пойдет в главе о Михаиле Булгакове.
В РАПП Маяковского приняли. Но... там он оставался чужаком. Большинство старых друзей и товарищей по литературной борьбе от него отвернулись. Своим отчаянным стремлением слиться с властью Маяковский медленно, но верно загонял себя в угол.
«9 апреля 1930 года.
Маяковский вышел на эстраду с температурой около 38.
И глотать было больно, и слезились воспаленные глаза, и сморкался он каждые пять минут в клетчатый носовой платок размером с добрую старинную салфетку.
В зале сидели студенты Института народного хозяйства имени Плеханова, что помещался на Стремянном.
Они не встретили Маяковского хлопками, как всегда встречали теноров и певиц из Большого театра.
Искоса из-под бровей взглянув на студентов своими тяжелыми воспаленными глазами, Маяковский сказал:
– У меня грипп, болит горло, трещит башка. Очень хотелось поваляться дома. Но потом я подумал: чего только не случается на свете с человеком. Иногда он даже умирает. А вдруг и я отправлюсь, как писал, в мир иной.
Пустота...
Летите,
в звезды врезываясь.
Ни тебе аванса,
ни пивной...
Эта мрачная шутка студентами не принялась.
Маяковский закинул голову:
– А вот, товарищи, вы всю жизнь охать будете: «При нас-де жил гениальный поэт Маяковский, а мы, бедные, никогда не слышали, как он свои замечательные стихи читал». И мне, товарищи, стало очень вас жаль...
Кто-то крикнул:
– Напрасно! Мы не собираемся охать.
Зал истово захохотал.
– Как вам не совестно, товарищи! – истерически пропищала чернявенькая девушка, что стояла у стены слева.
– Мне что-то разговаривать с вами больше не хочется. Буду сегодня только стихи читать.
И объявил:
– «Во весь голос».
– Валяй!
– Тихо-о-о! – скомандовал Маяковский.
И стал хрипло читать:
– Уважаемые товарищи потомки!
Роясь в сегодняшнем окаменевшем говне,
Наших дней изучая потемки, вы, возможно, спросите и обо мне...
– Правильно! В этом случае обязательно спросим! – кинул реплику другой голос, хилый, визгливый, но тоже мужской.
Маяковский славился остротой и находчивостью в полемике. Но тут, казалось, ему не захотелось быть находчивым и острым.
Еще больше нахмуря брови, он продолжал:
– Профессор, снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу о времени и о себе.
Я, ассенизатор и водовоз...
– Правильно! Ассенизатор!
Маяковский выпятил грудь, боево, по старой привычке, засунул руки в карманы, но читать стал суше, монотонней, быстрей.
В рядах переговаривались.
Кто-то похрапывал, притворяясь спящим.
А когда Маяковский произнес: «Умри, мой стих...» – толстощекий студент с бородкой нагло гаркнул:
– Уже подох! Подох!
Так прошел в Институте имени Плеханова последний литературный вечер Маяковского. На нем была моя сестра. Домой она вернулась растерянная, огорченная.