Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бетка слушала все это вполуха. Застыв, она словно плавала над беззвездным маслянистым болотом первой своей опийной ночи, а на его черном горизонте висел, колыхаясь, как полузатонувший фитиль лампады ее нечистой совести, сплавленный в единое пламя сожаления жестокий взгляд Вероники.
– Неверный друг! Вот увидишь! Увидишь! – все укоряла ее Бетка еле слышным шепотом, пока не понимая, в чем состоит ее смутная угроза. Она уже долго смотрела на умирающий свет лампады и говорила себе, пытаясь сыграть на собственном испуге: – Вот было бы страшно, если б на месте иконы болталось лицо Вероники! – Но страх в ту ночь никак не занимал места в пристанище ее духа – напротив, вместо лающей своры взбудораженных гончих ее тайной обиды на Веронику и вместо ужасов, какие хотелось бы ей пробудить в своей душе, она чувствовала одно лишь бесконечное неопределенное счастье, какого ей никогда не доводилось переживать ранее, и она готова была плакать от радости. Сесиль Гудро, с видом одержимой держась обеими руками за догоревшую трубку, бормотала вполголоса, будто перебирая четки своих мучений:
– Этот ужасный зеленый! Этот кошмарный мох!.. Но при этом забавный… Ничего такого же – откуда взялась эта фобия… Гуляла, настроение ниже некуда, и тут – бац! – оказалась у стены кладбища Монмартр, промоченной влагой, та показалась мне омерзительной, и стену эту покрывал в точности такой же мох, как и у меня на фасаде… вот и всё… да, был еще сон, что-то там про гроб из светлого каштана, и потом… а потом карты не сложившиеся, и все остальное, все остальное. Ормини стоило заподозрить. Я вспомнила тот день, когда князь обратил мое внимание на этот клятый мох, ткнул в него кончиком эбеновой трости и, смеясь, стиснув желтые зубы, сказал: «Он очень сырой, что верно, то верно, однако внутрь не проникает. Внутри сухо и идеально для хранения людей вроде нас… забальзамированных!» Господи, какое мрачное созданье этот Ормини! Боже мой! Этот мох, каким он может стать липким – как мысль, как постоянный цвет ночи. Зеленый! Как же не выношу я тебя, зеленый! Цвет демона.
Бетка, более не прислушиваясь к этим перемежающимся стенаньям, терла одной ступней о другую. «Лишь бы только оно не кончалось! Вот уж лампада того и гляди погаснет, – думала она, – а я еще совсем не сонная».
– Перестань! – сказала она, обвивая рукой шею Сесиль и раскачивая ее голову, словно пытаясь вытрясти из нее навязчивую мысль. Сесиль послушно отдалась этому, и стоило ее маленькой голове устроиться в теплом гнезде под мышкой у Бетки, она сказала ей с грустью, у коей, казалось, нет ни начала, ни конца:
– Ты же очень разочаруешься в твоей Сесиль Гудро? Такая циническая – и совершенно расстроилась из-за пустяка вроде комка свежего мха. Странно, э?
Бетка, слышавшая все это время тихие неторопливые шаги туда и сюда по коридору, а теперь приближавшиеся к ванной, повернулась к двери. Высокий скелет, облаченный в черную шелковую пижаму с высоким тугим воротником в русском стиле, глянул на нее, словно не решаясь приблизиться. То была графиня Михаковская, жившая с Сесиль в отдельной комнате-лазарете. Бетку в ее опьяненном состоянии нисколько не ошарашило это присутствие, и она дружеским жестом поманила ее прилечь рядом с собой, по другую сторону от Сесиль. Михаковская покачала головой, отказываясь, но бесконечно мягко, подошла к Бетке на пару шагов, будто собираясь объясниться. Затем, опершись коленом о диван, она руками попыталась привлечь внимание к своей левой груди и сказала, сильно артикулируя, но столь стерто, что ее было едва слышно:
– Мне нельзя – операция, о-о-операция.
Бетка попыталась разобрать слова по движению графининых губ, но не смогла.
– Ей только что левую грудь прооперировали, рак, – объяснила Сесиль Гудро, – всё удалили, а еще у нее туберкулез горла – настоящий ангел!
Бетка одарила графиню долгой улыбкой, Михаковская встала – с некой детской гордостью за то, что ее наконец поняли и восхитились ею.
– Не обращай на нее никакого внимания, – сказала Сесиль, – она никого не беспокоит. Чисто голубка – не говорит, а воркует, как голубка, и, как голубка же, имеет всего одну грудь… чуть кособокую, это уж точно! – воскликнула Сесиль Гудро, словно вдруг вернулась к жизни ее жажда болтать. – Понимаешь, дитя мое, между мной и графиней никогда ничего не было. – Она поднесла к губам указательный и большой пальцы, сложив их крестиком, поцеловала их и поклялась. – Я ее держу тут исключительно по доброте. Она бывшая любовница князя Ормини, он обустроил эту квартиру, чтобы здесь с ней курить, дом более-менее принадлежал ей, понимаешь? Когда я купила дом – оставила себе и любовницу князя, она входила в сделку, видишь ли; к такому вот дому графиня как бы прилагается. Я вот недавно вытрезвила ее и отправила на операцию (за деньги Ормини, разумеется, только этого не хватало!). Сейчас с ней все отлично, говорит она мало, но и раньше много не говорила, бедняжка; она счастлива, возится со всякой ерундой – особенно со своей иконой. Смотри! Смотри!
Графиня Михаковская встала на диван и подливала масла в ночник, затем слезла на пол, забрала золотую чашу и исчезла.
– Знаешь, она такая чистюля – хочет, чтоб все блестело. Видала ли ты что-нибудь аристократичнее этого скелета?
Время набросило розовато-лиловую вуаль бесшабашности на полярную ночь, озаренную северным сиянием опия, и Бетка почувствовала себя еле живущей, скорчившейся в царственной эскимосской лачуге собственного греха, в самом сердце сумерек своей зимы, без света и без холода. Она курила, ее рвало, она глотала апельсиновый сок, ее вновь тошнило, и это любопытное занятье совсем не казалось ей экзотическим, а, напротив, самым естественным из всех. Как ей это раньше в голову не приходило? Так прожила она три дня и три ночи подряд – в почти полном отсутствии восприятия времени. Она смутно помнила, как Сесиль Гудро несколько раз уходила из дома и возвращалась, но не знала, когда и как.
Вот Бетка проснулась. Долго потягивалась, и ее раскинутые руки терлись по шиншилловому меху, на котором она лежала, словно впервые обнаружив, в какой роскоши она живет, при этом едва воспринимая ее. Прошло несколько мгновений, за которые она с изумлением не почувствовала даже и легчайших следов той виноватости, что вцеплялась в нее с каждым пробуждением, Бетка лениво села и оперлась спиной, чуть затекшей от долгой неподвижности в одной позе, на тяжелую подушку, отделанную крошечными серебряными бусинами, они приятно покалывали. И тут она почувствовала пустоту в желудке, поближе к спине, по которой кругами носились мурашки.
– Я голодна, как медведь, – сказала она себе, зевая и привычно оттягивая челюсть – в подражание льву с эмблемы «Метро-Голдуин-Майер».
Похоже, день подходил к концу, судя по оранжевому лучу закатного солнца, что прорезался в щели между длинными сдвинутыми шторами и нарисовал пурпурную диагональ на гранате ковра, взобрался на соседний диван и чуть робко потек по желтому атласу стены. Лежа ближе к Бетке на том диване, мирно спала графиня Михаковская, рот полуоткрыт, и тонкая линия солнечного света пролегла через ее щеку, и золотой зуб ее сверкал зловещим кадмиевым огнем. По тишине, царившей в доме, Бетка поняла, что Сесиль Гудро явно ушла. Не меняя положения тела, она вытянула ногу, чтобы чуть приоткрыть портьеры и получше рассмотреть лицо графини, которое теперь все больше озарялось, покуда все не пропиталось этим неясным оттенком, что временами казался пурпурным. Та не проснулась, но потянулась рукой к той груди, которую не ампутировали. Тогда Бетка осторожно отпустила штору, оставив ее открытой лишь настолько, чтобы можно было поглядывать через оконное стекло на солнце – громадное, глубокого матового красного цвета и чуть неровно круглое, как неуклюжие очертанья и густо нанесенный цвет поруганных кровоточащих гостий, с таким благоговением запечатленных второстепенными мастерами Сиенской школы. Лучи этого рокового солнца лили свет столь материально багряный и плотный, что, казалось, это не свет, а густая жидкость сочится и растекается по всему вокруг с царственной, чарующей порочностью. Вытянув ногу из-под ночной сорочки, Бетка смотрела, как безмятежный поток света взбирается вверх по бедру, и оно от этого – словно пропитано красной кровью, которой медливший луч передавал то влажное, будто бы липкое тепло, столь свойственное… Она потрогала его пальцем: это и была кровь.