Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В один из таких неспешных вечеров пришло скорбное известие о смерти государя Александра I, после чего поступил приказ присягать императору Николаю. Тут же, собравшись по-военному спешно, отбыл в Россию для исполнения обязанности церемониймейстера при коронации нового государя князь Григорий Иванович Гагарин. А в России статс-секретарь Петр Андреевич Кикин подал в отставку. Я слышал, что новый государь не хотел отпускать Петра Андреевича, но тот согласился оставить за собой лишь свое любимое детище — Общество поощрения художников. На прощание государь обнял его, пожаловав орден Андрея Первозванного.
Уже будучи на покое в своем доме, Кикин получил наконец ящик с моей картиной «Итальянское утро».
Возможно, это и не бог весть какое событие — доставили картину пенсионера Общества поощрения художников Карла Брюллова, но для меня это действительно важно. Ведь об Италии можно говорить и плохое, и хорошее. Вот Глинка написал: «Белеют пышные остатки колоннады, Разбросаны обломки алтарей»[35]. Мы привыкли ездить в Италию, учиться у древних, у мертвых, смотреть назад. Даже не на прошлое, на скелеты прошлого… Но Италия — это не только руины. Можно и вот так: утро, нежная девушка умывается в саду. И это тоже будет Италия. «Душа полна возвышенного чувства И на классических развалинах искусства С веками говорит». Можно, конечно, и так, можно и на развалинах, а можно тем же развалинам дать новую жизнь…
Тогда еще многие говорили, что художник должен сохранить в истории время, коему стал он свидетелем. Интересная мысль. Мне пеняли и, пожалуй, еще пенять будут, что не отразил я тогда ни наводнения, ни гибели генерала Милорадовича подле строящегося Исаакиевского собора, на глазах у застывшего, точно на картине, войска. Генерал был в парадном мундире с голубой лентой через плечо. Полагаю, что напиши я это — получилось бы великолепно. Возможно, следовало написать и землекопов, что у того же Исаакия прогоняют конногвардейский эскадрон камнями, и проруби напротив Академии, куда ночью тайно спускали трупы и раненых. Рассказать о ядре, оставившем вмятину на уровне третьего этажа в альма-матер. Но… я ведь не видел ничего этого!
Забавно, что через много лет поисков и незаслуженных упреков в мелкотемье вдруг узнаю, что не я один ратовал за искусство нового века, отличное от классических образцов века минувшего. Вот как писал о том же Виктор Гюго: «Шлейф восемнадцатого века волочится еще в девятнадцатом, но не нам, молодому поколению, нести его».
Правительство закрыло для нас с Александром мятежный Париж! Чему бы научили нас стремящиеся разорвать любые цепи, взорвать любые каноны вольнолюбивые французы? Но дух нового незримо витал повсюду, так что мы, будучи живыми людьми, просто не могли не изменяться, продолжая расти.
* * *
В Неаполе Александр писал акварельные портреты членов королевской семьи, за что перед ним были теперь открыты все двери; в Помпее ему разрешили рисовать все, что заблагорассудится! Поясняю, что, согласно указу, не помню, за каким номером, в Помпее разрешали копировать и снимать чертежи лишь с тех памятников, изображения которых были на тот момент уже опубликованы.
«Я вижу огненные реки… Они стремятся, разливаются или поглощают все встречающееся и не находят препон своему стремлению. Меж тем дождь песку, золы и камней засыпает пышную Помпею. Я отвращаю взор свой от сего ужасного зрелища, встречаю… сторожа, старого инвалида: мечта исчезает… Все заставляет меня переноситься воображением в первый век, но каждую минуту должен вспоминать, что живу в 19 столетии…», — писал из Помпеи Сашка.
В другой раз он обещался ехать со мной в Помпею, уже ждал милостивейшего разрешения Общества на поездки в Париж и Лондон для изучения искусства литографии. Он мечтал сделаться императорским архитектором, о чем по наивности своей даже написал Кикину в надежде получить благословение. Но в итоге заслужил лишь строгую отповедь с рекомендацией сидеть тихо на своем месте, не замахиваясь на подобные прожекты.
Впрочем, Сашка не обиделся, занялся тщательнейшим копированием помпейских бань и всячески делал вид, будто бы никогда и не тщился покорить Олимп. Рисунками этими он рассчитывал снискать себе славу и добиться новых милостей.
Помню, уже после Львова в Помпею возила меня графиня Мария Григорьевна Разумовская — пожилая, набожная дама в огромной темной шляпе с лиловыми лентами, из-под которых торчал ее горбатый, невероятных размеров нос, и широкими юбками, которыми, казалось, она способна смести в одночасье развалины древнего города. Было нестерпимо жарко, воздух дрожал и никакой тени… пот лился ручьями, рубашка под сюртуком давно намокла. Графиня же летела вперед, то и дело, размахивая руками, с деланным энтузиазмом пытаясь зажечь и во мне творческий огонь, заразить, заставить влюбиться в Помпею…
Делала она это оттого, что желала заказать мне «Последний день Помпеи», название, почерпанное из одноименной оперы Джованни Пачини, но… впрочем, это была не ее идея. Тогда я уже знал, что напишу «Помпею», и даже начал делать эскизы.
Стоя спиной к городским воротам, чтобы перед глазами был Везувий, я намечал контуры своей будущей картины[36].
Юноши, несущие парализованного старика-отца, художник с ящиком красок. Всадник, пытающийся выбраться из города и оттого летящий, не разбирая дороги… Мертвецы ожили, рассказывая о событиях, коим они стали невольными свидетелями. Перед глазами стояла картина последнего дня жизни древнего города. Я мог начать рисовать прямо сейчас, сначала отдельные портреты и группки, потом… Убежден, что лица мало чем изменились с тех пор. Итальянский тип, может, несколько мавров… всех этих людей я мог отыскать на улицах Рима, но не было главного — с самого начала я видел женское лицо, то самое, что снилось мне еще в детстве, когда я сидел на куче горячего песка совсем один. Той, вместе с которой я пылал в черном небе Мюнхена. Мне была нужна, необходима одна определенная женщина, чем-то напоминающая девушку из «Итальянского утра» и еще ту, что я нарисовал в «Полдне». Она… ее лицо… ее волосы и глаза преследовали меня долгие годы. Она поднималась на цыпочки, чтобы сорвать спелую гроздь винограда, она… а, что я говорю. Юлия Самойлова ворвалась в мою жизнь, подобно солнечному вихрю, пришла, чтобы повернуть в угодную ей сторону самою судьбу, украсть жизнь и уготованную судьбу, подарив взамен нечто большее.
Юлию Павловну Самойлову в свете не любили и по возможности сторонились. Уж слишком непохожа, горда, своевольна, красива, чертовски богата была графиня! С детства она не знала запретов и жила балованным, своевольным ребенком, знавшим цену своим черным кудрям и хорошенькому личику. Живя в ласке и полной безнаказанности под крылом любящего ее деда. Впрочем, деда ли?