Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Извини, я пойду. Буду дома один день, увидимся, да?
— Пойдешь? Ну хорошо… иди.
Голос какой-то чужой, равнодушный, серый… Да, голос был совсем чужим.
Плохо помню, как я вышел, сколько выкурил самокруток, сколько времени шел домой.
Что случилось? Что произошло? И не только недоумение, боль какая-то, страшная обида душила. Ну почему так?
Честно говоря, с тех пор прошло много лет, но не забылся тот вечер и объяснить, почему та встреча была такой, не могли ни я, ни она. Да и стоило ли? После войны наши жизни сложились по-разному.
На следующее утро, чуть только я открыл глаза, с удивлением обнаружив, что лежу в мягкой, теплой постели, как мать, присев с краешку, обняла меня; а что может быть теплее материнских рук?
— А что, сыночек, как ты смотришь на то, если сегодня у нас собрать твоих друзей, кто еще есть в Тай-нинке?
Ну мог ли я возразить? Прошло два с половиной года, кто остался из нашей довоенной «волейбольно-танце-вальной» компании? Собрались вечером, всего пятеро. Встреча прошла тепло, дружески.
(Хочу заметить, что подробности тех дней в памяти бы не остались, если бы не записи, сделанные еще в декабре 1944 года, на фронте, и сохраненные простой тетрадкой.)
Засиделись допоздна, поскольку в Тайнинке комендантский час не действовал. В третьем часу ночи стали расходиться. Сережа Семковский сразу пошел домой, а я о тремя «дамами»: Верой и еще двумя нашими девчатами — нацелился их проводить.
На обратном пути и я и Вера молчали.
Если у нас дома, на людях, она была веселой, быть может, даже более чем было нужно, шутила, смеялась, была такой, какой я ее знал и помнил все эти два с половиной года, то, как только мы остались вдвоем, ее словно подменили. За всю дорогу — ни слова. Так и шли, как чужие.
Не доходя до дому, Вера остановилась, повернулась ко мне, протянула руку.
— Не провожай меня дальше. До свидания. И постарайся остаться живым…
Последняя неделя февраля в 1943 году в Москве была теплой. Снег на улицах превратился в мокрую кашу. И все бы ничего, но в зимнем обмундировании — полушубке и валенках — не очень-то было складно. Особенно в валенках. Лужи кругом. А сапоги-то где возьмешь?
В комендатуре, оформив документы, я узнал, что на улице Горького в магазине «Табак» по справке о ранении можно получить три пачки папирос. Папиросы… Да я и курить-то их не пробовал. Только махорку, да другой раз табак, легкий, как его называли, в отличие от махорки, или как деликатес, у какого-нибудь старичка-хозяина в деревне собственной посадки табачок-самосад. Попадались деды-умельцы, что такой табак делали, ни с одним фабричным не сравнишь. И уж конечно, не с получаемым другой раз так называемым «фильчевым». Из чего его делали, догадаться было мудрено, в него крошили, пожалуй, все, что только крошилось. Продукт весьма опасный. Только затянешься, горло так прихватит, но не крепостью, а гарью какой-то, а потом в самокрутке, словно порох, как пшикнет, и нет ее, самокрутки. Хорошо, если нос цел… А тут папиросы. Настоящие. Фабричные.
Цела у меня та справка из госпиталя о ранении, цел на ней и штамп: «Главтабак. Магазин №… Москва, ул. Горького… тел. К-1-17-47». А поверх синим карандашом «23/2 43».
Этот штамп ставили, наверно, для того, чтобы по такой справке еще раз не получить три пачки папирос!
Да, это было 23 февраля 1943 года, в день Красной армии. Я уехал из Москвы догонять свою дивизию, свой полк. Удалось поездом добраться до Мичуринска, а вот как добирался дальше, только запись в книжечке свидетельствует:
«23.2.43. — 10.3.43. Москва — Мичуринск — Графская — Воронеж — Лиски — Вадуйки — Купянск — Балаклеевка — Харьков — Мерефа — Нов. Мерефа — Островерховка (нашел полк) — Харьков — Дергачи».
Вот ведь как пришлось добираться — две недели из Москвы к Харькову! Посмотрел по карте тех лет, от Купянска через Балаклеевку (а может быть, Балаклею?) прямой железной дороги нет. Есть через Изюм, но через него я не ехал, это точно. Значит, от Купянска к Харькову добирался уже на перекладных.
Где ночевал, как питался, на чем ехал — не помню. Помню только одно: это крепко засело в памяти, что все эти дни и ночи я мучился в мокрых, разбухших валенках, какие-то доски пытался к ним проволокой прикручивать. Не помогало. Круглые сутки ноги были в мокрых Валенках. Вот это хорошо помню!
В Островерховке, небольшом поселке, улицы которого сверх всякой меры были забиты повозками, машинами, полевыми кухнями, пушками, забиты так, как бывало при больших наступлениях или отступлениях. И на удивление все это скопище не привлекало пока «мессеры» или «Юнкерсы». Ох, как они любили подобные цели! На одной из улиц из кузова попутной полуторки я увидел обоз.
Вообще-то обозы были и в артиллерии и в пехоте, не знаю почему, наверное, каким-то особым чутьем я почувствовал, что тот был обоз кавалерийский. В кубанке ли мелькнул какой-то ездовой, или еще что — не помню* Но из кузова меня словно пружиной подкинуло. Подбежал, спросил — о, счастье-то! Это шла колонна одного из полков нашей дивизии. Догнал повозку, крикнул ездовому:
— А 250-й не знаешь где идет?
— Эх, лейтенант! Давно в полку не был? Откуда?
— Иэ госпиталя.
— А… ну понятно. Нет больше 250-го…
— Как нет? — упало сердце.
— Да не бойся, есть. Жив полк, только он теперь не 250-й, а 29-й гвардейский. А мы вот 31-й!
— А дивизия, корпус?
— Ну, много знать хочешь. Об этом начальство спроси, — посуровел мой собеседник. — Но-о, родные, шевелись! — И хлопнул вожжами по мокрым крупам пары гнедых.
— Так где 29-й-то?
— А он перед нами идет. Вот как встанем, беги вперед, догонишь. А сейчас садись, подвезу.
Через час я догнал свой полк. А что такое на войне своя часть? Это же вторая семья, роднее родных не найдешь!
Небольшой городок Дергачи, что километрах в пятнадцати от Харькова. На следующее утро… Лучше бы не вспоминать то страшное утро… Я вышел из хаты, а городок тот в лощине и окружен довольно высокими холмами, по крайней мере, с одной стороны, и сразу бросилось в глаза: по этим холмам — черным пунктиром колонна грузовиков. Немцы. Машины стояли. И в этой неподвижности было что-то особенно тревожное.
Уж лучше бы бой! Очевидно, немецкое командование еще не оценило обстановку и не знало, что в Дергачах находятся всего лишь потрёпанные в двухмесячных непрерывных боях остатки кавалерийского полка.
Через полчаса появилась «рама», немецкий самолет-разведчик. А вслед за ним не заставили себя ждать особенно «любимые» «лаптежники» — «Юнкерсы-87».
Вот когда пришлось, и уж в который раз, мягко выражаясь, пожалеть о том, где же наши краснозвездные соколы…-