Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он имеет в виду — после той самой встречи у Савёла, что еще. Но говорить об этом при Евдокии я не могу. Ее мейстерзингер должен сидеть в седле как влитой.
— Хочу тебе представить, — поворачиваюсь я теперь к ней, и довольно живо: — Павел Ростихин, исполнитель всех моих хитов.
Произнося «хитов», я так и ощущаю себя павлином, распускающим свой многоцветный хвост во всем его веерном роскошестве. Но, слава Богу, Паша-книжник — не Ромка-клавишник, и он снисходителен к моему распущенному хвосту.
— Очень приятно, — кланяется он Евдокии.
Я не успеваю назвать ему имя моей радости, она заявляет о себе сама:
— О, я вас прекрасно знаю! Мы с вами уже встречались.
— Где? — удивленно вопрошает Паша-книжник.
— У нас в универе. Вы еще вместе тогда выступали, — кивает на меня Евдокия.
Она произносит это так, что наши отношения оказываются выставлены на обозрение; во всяком случае, то, что она мне не дочь и не племянница, ясно по ее интонации как дважды два. Паша-книжник смотрит на меня с уважительным изумлением. Не племянница! не дочь! — вот что стоит в его взгляде, и не с одним восклицательным знаком, а по крайней мере с тремя.
— Евдокия, — не без смущения представляю я наконец ему мою радость. И добавляю торопливо: — Паша, потолкуем еще, да? Мы только пришли, должны осмотреться…
Ничего мы не должны, наоборот, я бы с удовольствием постоял с Пашей, обменялся с ним мнениями о том и о сем, но я опасаюсь, что он снова заговорит о той встрече у Савёла.
— Давайте, Леонид Михайлович, давайте, осматривайтесь, — тотчас отступает от нас в сторону Паша-книжник. И обводит руками вокруг себя: — Ничего себе «Раёк» отгрохал! Почище, чем у Савёла.
В следующей комнате, куда мы проходим, устроен танцзал. В качестве тапера за белым кабинетным роялем сидит сам Берг, извлекая из альбиноса ритм буги-вуги. Что неудивительно: классик советского джаза, как любят именовать его журналисты, примерно одного возраста со мной, может быть, старше годом-другим, а буги-вуги — ритм нашей юности. Две пары среднего возраста стараются выдавать положенные для этого танца па, кажется, упиваясь своим мастерством, но меня, овладевшему этими па в пятнадцать лет, их мастерство только смешит. Я вывожу Евдокию в круг, и мы выдаем. Вернее, выдаю я, а она только пытается — в ее пятнадцать лет буги-вуги не танцевали, откуда ей было научиться танцевать их.
Меня хватает минуты на три. Потом я начинаю сдыхать. Я начинаю сдыхать, но не хочу показывать этого, выскребаю из себя последние силы, держу марку. Берг из-за рояля насмешливо поглядывает на меня. Ну-ну, на сколько хватит тебя еще, говорит его взгляд. Нет, мы с ним не знакомы, его фамильярное «ты» звучит во мне самом. Это знаю его в лицо я, видел несколько раз по телевизору, а Берг меня — наверняка нет. Наконец он обрывает буги-вуги и, выдержав недолгую паузу, принимается за блюз. Я с облегчением останавливаюсь. Что из того, что это блюз, у меня нет сил и на блюз.
— Отлично, ты даешь! — с восторгом говорит Евдокия. — Я и не ожидала, что ты так умеешь.
Мы не успеваем оставить круг танцевального пространства, ее у меня тут же испрашивает на танец один из тех, среднего возраста, что изображали буги-вуги, когда мы появились. Я ничего не имею против — пусть моя радость оторвется, для чего мы здесь еще.
— Я тебе буду верна, — переходя из моих рук в чужие, с коварно-сияющей улыбкой обещающе произносит моя радость.
Встреча Нового года началась.
После блюза возвращаемся с Евдокией в гостиную. За время, что мы отсутствовали здесь, народу в гостиной ощутимо прибавилось, теперь пространство ее не пробивается взглядом насквозь, теперь можно лицезреть лишь тех, кто рядом, — и никого из знакомых, лично или как лиц из ящика, я больше, слава Богу, не вижу. Мы подгребаем к столу с едой, набираем на тарелки того-другого и устраиваемся за столиком у стены. Столик, можно сказать, кукольный, и к нему приставлено всего три стула.
Народ, видимо, уже в основном съехался, стрелки часов, кажется, несутся к зениту циферблата все стремительней и стремительней. Голос Райского вспарывает наполняющий гостиную шум голосов, будто ножницами:
— Господа! Господа! Дорогие гости! Прошу внимания!
Он взгромоздился на какое-то возвышение, в руках у него лист бумаги, и, дождавшись установления тишины, Райский объявляет программу встречи Нового года. Программа включает в себя прослушивание новогоднего приветствия президента по телевизору, общее распитие шампанского с двенадцатым ударом курантов, после чего — продолжение гастрономического шабаша (так он выражается), а в половине первого — проследование в зал, выступят… тут он погружается в лист и с интонацией балаганного зазывалы, как это теперь принято у ведущих телевизионные шоу, протяжно выкрикивает одно имя за другим. Мое имя тоже звучит, и я ловлю себя на том, что ждал этого, и если бы оно не прозвучало, мне было бы досадно и обидно. Хотя желания выступать у меня — никакого. Лёнчик, и ты, с восторгом глядит на меня моя радость. Куда ж деться, с утомленностью отзываюсь я.
Райский отнимает лист от глаз.
— Ну, господа, — произносит он обычным голосом и даже тише, чем бы надо, так что приходится вслушиваться в произносимые им слова, — не останется в стороне и аз грешный. С вашего позволения, аз грешный в эту новогоднюю ночь впервые исполнит свое новое вокальное сочинение.
Телевизор у Райского — громадный плоский экран, висящий прямо на стене. Наш третий стул так и стоит пустой, и мы с Евдокией выслушиваем новогоднее поздравление молодцеватого отца нации, а там и встречаем бой курантов по телевизору вдвоем. Впрочем, соседи по столикам в одиночестве нас не оставляют. К нам тянутся с бокалами и справа, и слева, одной из соседок оказывается не кто иная, как Маргарита Гремучина, и теперь, после того, как услышала произнесенное Райским мое имя, моя личность, кого-то ей напоминающая, персонифицируется.
— Лёнчик! — восклицает она, звеня своим бокалом о мой. — Тыщу лет, тыщу зим! С Новым годом! Как я рада тебя видеть, Лёнчик!
О Боже мой, почему и для нее я Лёнчик. Вот бы посмотреть на нее, если бы я стал называть ее Маргариткой.
— Риточка! — ответно восклицаю я. Это не фамильярность, моя позиция старшего в нашем профессиональном цехе позволяет обратиться к ней так. — И я тебя рад видеть. С Новым годом, с новым счастьем.
— Ой, а у вас там свободное место, да? — вопрошает Гремучина. — А то бы я к вам пересела: я одна, муж не смог, и я с какими-то незнакомыми…
— А зачем вам, эмансипе, мужья? — язвлю я, когда она перебирается за наш стол. — Что вы с ними делаете?
— Да то же самое, что и все остальные, — отмахивается Гремучина. — Что с вами еще можно.
Моя радость, слушая Гремучину, завороженно смотрит на нее, будто та изрекает незыблемые библейские истины. Счастье не только в ее взгляде, а во всем ее облике: сидеть рядом с Гремучиной и болтать с нею — это не менее круто, чем в свою пору наклеить автора «Песенки стрельцов». Настоящая встреча Нового года началась для моей радости только сейчас.