Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вновь его слова у меня в ушах глохнут, я прикрываю глаза — и в полусне опять ее голос, чистым колокольчиком раздававшийся в то дремотное воскресенье полгода назад-Ой-ей-ей, Нат, не завидую тебе. Сегодня же миссионерское воскресенье. День, когда Ричард читает проповедь для чернокожих! Спрыгнув с коляски, она бросает на меня светлый, печальный взгляд. Бедный Нат. И убегает вперед, залитая чистым, слепящим светом; бежит на цыпочках, шурша льняными юбками, и исчезает в притворе церкви, куда я тоже вхожу; тихонько, осторожненько, пока никто не видит, по черной лестнице взбираюсь на балкон, надстроенный для негров, и уже по дороге слышу голос Ричарда Уайтхеда, как всегда гнусавый и писклявый, почти женский — даже сейчас, когда он обрушивает громы и молнии на черную потеющую паству, среди которой усаживаюсь и я: М подумайте сами в себе, сколь ужасная будет вещь, если после всех ваших трудов и страданий в этой жизни низвергнуты будете в ад в жизни вечной, и после того, как изношены будут ваши тела в трудах земных, когда земное рабство кончится, попадете в гораздо худшее рабство, ибо ваши души попадут во владение диавола, чтобы в аду оказаться в вечном рабстве без всякой надежды на освобождение от оного...
Высоко над белой паствой, под церковной крышей, где, как в пещи огненной, удушающая влажная жара пылает и плывет мириадами роящихся пылинок, человек семьдесят с лишним негров, собравшихся со всей ближней округи, сидят на расшатанных сосновых скамьях без спинок, а то и прямо на корточках, на скрипучем полу балкона. Быстрым взглядом я окидываю толпу, замечаю Харка и Мозеса, киваю Харку, с которым не виделся почти два месяца. Негры слушают внимательно, сосредоточенно, некоторые из женщин обмахиваются тоненькими сосновыми драночками, все смотрят на пастора немигающими глазами огородных пугал, и я навскидку, по одежкам могу определить, кто из белых чей хозяин: если Ричард Портер, Дж. Т. Барроу или вдова Уайтхед (то есть по-настоящему богатые господа), то одежки рабов чистые, аккуратные, на мужчинах бумазейные рубахи и свежевыстиранные штаны, на женщинах платья из набивного ситца и красные платочки в горошек, у некоторых даже дешевенькие серьги и брошки; те, чьи хозяева победнее — вроде Натаниэля Френсиса, Леви Уоллера или Бенджамина Эдвардса, — одеты в замызганные, латаные-перелатаные тряпки, кое-кто из сидящих на корточках мужчин и мальчишек вовсе без рубах — сидят, ковыряют в носах, почесываются, на спинах блестят струйки пота, и вонь от них стоит до небес. Я сажусь на скамью у окна, где есть место между Харком и тучным тупорылым рабом по имени Хаббард, который прямо на голые шоколадного цвета вислые плечи напялил брошенный кем-то из белых истрепанный цветастый жилет, причем даже сейчас, когда он добросовестно внимает проповеди, его губы тронуты глупой, заискивающей ухмылкой льстеца. Внизу под нами — кафедра, поставленная выше белой паствы, за ней в черном костюме и черном галстуке бледный и стройный Ричард Уайтхед; обращая очи горе, нынче он наставляет на путь истинный нас — тех, что сгрудились на балконе под крышей: ...и поэтому, если хотите в раю стать Божьими свободными людьми, надо стараться быть добрыми христианами и служить Господу здесь, на земле. Тела ваши, как известно, вам не принадлежат: они находятся в распоряжении ваших хозяев, но драгоценные души всегда при вас — никто и ничто не может отнять их у вас, разве что только по собственной вашей вине. Не забывайте, что если из-за праздной, нечестивой жизни потеряешь душу, ничего в этом мире не приобретешь и все утратишь в мире грядущем. Ибо ваши праздность и безнравственность обычно становятся известны, и за это здесь страдают ваши тела, но, что гораздо хуже, если не покаетесь, не сокрушитесь в сердцах ваших и своих путей не исправите, несчастные ваши души будут страдать и томиться вечно...
Влетая через окна, проносятся черные осы, дремотно жужжат и бьются где-то под застрехой. Службу я слушаю вполуха: из тех же уст те же фальшивые, ненужные слова я слышу чуть ли не в десятый раз за столько же последних лет — они всегда одни и те же, не меняются, да это и не его слова, не он их придумал — скорее, это епископ Методистской церкви Виргинии раздал священникам текст, чтобы оглашали ежегодно: надо же как-то держать негров в страхе Божием. То, что проповедь действует, по крайней мере на некоторых, несомненно: даже и сейчас, когда у Ричарда Уайтхеда еще, так сказать, распевка, он лишь подходит к главному в своей речи, постепенно увлажняясь ликом, краснеющим словно в отсветах обещанного адского пламени; вокруг себя я замечаю довольно много тех, у кого, в извечном негритянском легковерии, и глаза выпучены, и челюсти отпали, и дрожь испуга пробегает по телам, а когда произносится тихое “аминв ” и положено приносить молчаливые клятвы вечной покорности, они на нервной почве и от натуги начинают даже костяшками пальцев трещать. Да, да! — слышу я высокий взволнованный голос; потом тем же голосом, протяжно: Оооооо-даааа, как это вееееерно! Ууйееееееаа! Скосив взгляд, я вижу, что это Хаббард: бесстыже раскорячась и вихляясь на толстых ягодицах, он даже глаза зажмурил в трансе молитвенной покорности. Ууйеееееааа! —стонет, тянет нараспев этот толстый лакей, послушный как ручной енот. Тут я чувствую на своей руке ладонь Харка, твердую, теплую и дружескую, и слышу его шепот: Нат, эти тутошние негры-так на небо рвутся, того и гляди из штанов выскочат. Как поживаешь, Нат?
Жру на убой за место борова у вдовы Уайтхед, — шепчу я в ответ. Боясь, как бы не услышал Хаббард, я говорю очень тихо: там есть оружейная комната, Харк, и это что-то невероятное. У ней там под стеклом пятнадцать штук ружей заперто. А пороха и дроби на целый полк. Возьмем те ружья, и Иерусалим наш. Еще в августе, за месяц перед тем как от Тревисов перейти ко вдове Уайтхед, я посвятил Харка в свои планы — Харка и троих других. А где Генри, где Нельсон и Сэм?
Да все, все здесь, — отвечает Харк. — Я знал, что ты придешь, поэтому их тоже привел. Знаешь, что самое смешное, Нат, слышь... Не успев ничего сказать, он начинает хихикать, я принимаюсь утихомиривать его, и он продолжает: Ну, ты ведь знаешь Нельсона, его белые господа — баптисты, в церковь они аж в Шайло ездят. Так что Нельсону вроде как не резон на какую-то методистскую службу ходить, тем более когда проповедь, как сейчас, только для негров. Главное, хозяин — ну, ты знаешь старого паршивца маса Джейка Уильямса, у него еще ноги нет — хозяин ему и говорит: “Нельсон, чего это тебя на проповедь вдруг к методистам понесло, да еще в день, когда они негров обличают?” А Нельсон ему в ответ: “Так ведь, маса Джейк, хозяин вы мой дражайший, я такой грешник! Чувствую, я плохо вел себя с вами, вот мне и нужно возродить в себе страх Божий, чтобы не было с этих пор более верного негра, чем я!” Тут Харка начинает сотрясать и бить приступ молчаливого хохота, я даже пугаюсь, не выдал бы он этим нас обоих. И снова его шепот: С этим Нельсоном — слышь, Нат, — держи ухо востро! Чтоб я когда видел черномазого, которому так не терпело бы засадить ноже белому в брюхо, так это как раз наш Нельсон! Вон он, Нат, вон там сидит...
К этому времени я уже воспитал Харка и верил в него безгранично: все последние шесть месяцев я мало-помалу подрывал в нем слюнявое детское преклонение перед белыми, учил не доверять и не полагаться на них, непрестанно напирал на то, как у него отняли и продали жену и сына, настаивал, что со стороны нашего хозяина это было деянием непростительным и чудовищным, как бы ни объяснял это маса Джо безвыходностью своего тогдашнего положения; я непрестанно, почти каждодневно играл на безутешной печали Харка, вопреки его упорному сопротивлению всячески подводил и подталкивал его к тому порогу, за которым ему придется твердо и без колебаний выбрать то или другое — свободу или прижизненную смерть и, наконец, я открыл ему свой план кровавого набега на Иерусалим, захвата города и победного исхода в дебри Гиблого болота, где ни один белый не рискнет нас преследовать. Настал момент, когда я убедился в том, что моя тактика была плодотворной: однажды зимой за работою Патнэм всегдашними крикливыми наскоками довел-таки Харка до крайности, и тут Харк поворачивается, а в кулаке — этак недвусмысленно — зажат десятифунтовый ломик и, хоть он и не говорит ничего, зато во взгляде такая сокрушительная ярость, такой убийственный огонек, что даже я встревожился, а уж его мучитель раз и навсегда дрогнул и сник. И все, дело сделано, точно как тот орел, что я однажды видел — великан, красавец, — вырвался из ловушки, взмыл в бездонное чистое небо и был таков. Все, теперь Харка не удержишь. Этот мелкий сучонок никогда меня болбше на дерево не загонит! Так Харк стал первым, кто разделил со мною мой замысел. Харк, а потом Генри, Нельсон и Сэм — надежные, неболтливые, бесстрашные, все люди Божьи и посланники отмщения Его; они уже посвящены в мой великий план.