Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Елки, Крейсер, конечно. Еще бы.
– А братец твой?
– Само собой – он от лишней работы не отказывается. Его за тридцатку в неделю посадили делать «Кролика Ромео».
– Ну и славно – тогда его тоже нанимаем. Нанимаем вас обоих – при одном условии.
– Каком?
– Нам нужно рабочее место.
– Пошли тогда, – сказал Джули. – Можно небось в Крысиной Дыре поработать.
На ходу Джули наклонился к Сэмми. Высокий тощий пацан с большим носом отстал, поджигая сигарету.
– А это-то кто? – спросил Джули, понизив голос.
– Это? – переспросил Сэмми. Он схватил тощего пацана за локоть и подтащил ближе, точно вывел к рампе на заслуженный поклон. Запустил пальцы пацану в волосы и потянул – ухмыляясь, покачал его головой из стороны в сторону. Будь Джо девушкой, Джули Гловски, пожалуй, склонен был бы решить, что Сэмми к этому Джо неравнодушен. – Это мой напарник.
Сэмми было тринадцать, когда вернулся домой его отец, Могучая Молекула. Той весной закрылась водевильная сеть Вертца – пала жертвой Голливуда, Депрессии, ошибок управляющих, ненастной погоды, убогих талантов, филистерства и ряда других бедствий и фурий, которых в заклинательной ярости отец Сэмми перечислял поименно тем летом во время долгих совместных прогулок. Рано или поздно вину за свою внезапную безработицу он без особых обоснований или логики возлагал на банкиров, профсоюзы, боссов, Кларка Гейбла, католиков, протестантов, антрепренеров, номера с близняшками, номера с пуделем, номера с мартышками, ирландских теноров, англоканадцев, франкоканадцев и лично мистера Хьюго Вертца.
– Да катись они в преисподнюю, – так он неизменно завершал свою филиппику, и его рука в сумерках бруклинского июля сигарой описывала широкую светящуюся дугу. – В один день Молекула говорит им всем: пошли вы все нахуй.
Вольное и беспечное употребление непотребного слова, как и сигары, лирическая ярость, любовь к взрывным жестам, дурной синтаксис и привычка называть себя в третьем лице восхищали Сэмми: до того лета 1935 года его воспоминания или ясные впечатления об отце были немногочисленны. И любое из вышеперечисленных свойств (а также ряд других, которыми отец тоже располагал), по мнению Сэмми, дало бы матери повод лет на десять изгнать Молекулу из дома. Лишь с величайшей неохотой и при непосредственном вмешательстве рабби Бейтца она согласилась опять впустить мужа в дом. И однако, с первой же минуты Сэмми понимал, что исключительно безвыходные обстоятельства могли вынудить Гения Физкультуры возвратиться к жене и ребенку. Последние десять лет Молекула мотался, «свободный, как птичка в кустиках, черт дери», по загадочным северным городишкам на маршруте Вертца, от Огасты, штат Мэн, до Ванкувера, Британская Колумбия. Почти патологическая непоседливость и тоскливое томление, что наполняло обезьянью физиономию Молекулы, миниатюрную и умную, когда он рассказывал о гастрольных разъездах, вполне убедили его сына, что отец снова отправится в путь при первой же возможности.
Профессор Альфонс фон Клей, Могучая Молекула (урожденный Альтер Клейман из Дракопа, пригородной деревушки к востоку от Минска), бросил жену вскоре после рождения сына, хотя с тех пор еженедельно присылал по двадцать пять долларов переводом. Отца Сэмми узнавал по горьким повествованиям Этель Клейман и редким обманчивым фотографиям, которые Молекула иногда прикладывал – вырезал из раздела «Досуг» газеты «Трибюн» Хелены, или «Газетт» Кеноши, или «Бюллетеня» Калгари и, сдобрив сигарным пеплом, запихивал в конверт с оттиском бокала и названием некоего плюс-минус клоповника. Все это копилось у Сэмми в синем бархатном мешке для обуви, который он, ложась спать, совал под подушку. Ему часто снились яркие сны о мускулистом человечке с гондольерскими усами – человечек умел поднять над головой банковский сейф и побеждал тяжеловоза в перетягивании каната. Рукоплескания и почести, описываемые в вырезках, а также имена европейских и ближневосточных монархов, каковые всем этим награждали Могучую Молекулу, с годами менялись, но по сути липовые факты его биографии оставались неизменными: десять одиноких лет за штудированием древнегреческих текстов в пыльных библиотеках Старого Света; долгие часы каждодневных болезненных тренировок с пяти лет, диета, состоящая исключительно из свежих бобовых, морепродуктов и фруктов – всё в сыром виде; целая жизнь, посвященная тщательному воспитанию чистых, здоровых, ягнячьих мыслей и полному воздержанию от пагубного и аморального поведения.
Год за годом Сэмми по капле выжимал из матери скупые, бесценные сведения об отце. Сэмми знал, что Молекула – свой сценический псевдоним получивший оттого, что в золотых баскинах из ламе до середины икры ростом был чуть меньше пяти футов и двух дюймов, – в 1911 году, при царизме, сидел в одной камере с политическим, цирковым силачом из Одессы по имени Товарняк Бельц. Сэмми знал, что анархо-синдикалист Бельц, а вовсе не древние мудрецы из Греции, тренировал тело отца и научил его воздерживаться от алкоголя, мяса и азартных игр – на манду и сигары ограничения не распространялись. И Сэмми знал, что в Альтера Клеймана, который только что прибыл в страну, торговал льдом, а на досуге грузчиком таскал пианино, мать влюбилась в «Салуне Курцбурга» в Нижнем Ист-Сайде в 1919 году.
Миссис Клейман вышла замуж под тридцать. Она была четырьмя дюймами ниже миниатюрного мужа, мускулистая, с угрюмым подбородком и бледно-серыми глазами цвета дождевой воды в миске, оставленной на подоконнике. Черные волосы она стягивала безжалостным узлом. Сэмми не умел вообразить свою мать, какой та, вероятно, была летом 1919-го, – стареющая девица, опрокинутая и унесенная внезапным порывом эротических ветров, завороженная жилистой рябью рук лихого гомункула, что, подмигивая, носил стофунтовые колоды льда в сумрак салуна ее кузена Льва Курцбурга на Ладлоу-стрит. И не то чтобы Этель была бесчувственна – напротив, по-своему страстна, подвержена приступам слезливой ностальгии, легко гневалась, а от дурных вестей, неудач или счетов врача погружалась в глубокие черные расселины ледяного отчаяния.
– Возьми меня с собой, – сказал Сэмми отцу как-то вечером после ужина, когда они шагали по Питкин-авеню в Нью-Лотс, или Кэнарси, или куда уж там манили Молекулу бродяжнические склонности.
Молекула, замечал Сэмми, был как лошадь – почти никогда не присаживался. Зондировал любое помещение, куда заходил, – шагал взад и вперед, потом вправо и влево, заглядывал за шторы, глазами или носком ботинка ощупывал углы, проверял подушки дивана или кресел, мерно на них попрыгав, а затем вскакивал опять. Если ему почему-то приходилось стоять на одном месте, он раскачивался, точно ему приспичило помочиться, и звенел монетами в кармане. Он никогда не спал больше четырех часов за ночь и даже тогда, по свидетельству Этель, не успокаивался – метался, задыхался, вскрикивал во сне. И нигде не задерживался дольше часа-другого. Его бесило и унижало искать работу, шляться зигзагами по Нижнему Манхэттену и Таймс-Сквер, ошиваться в конторах агентов и антрепренеров, но такие занятия неплохо ему подходили. Оставаясь в Бруклине и торча в квартире, он всех доводил до умопомешательства, расхаживая, раскачиваясь и ежечасно бегая в лавку за сигарами, ручками, ипподромным формуляром, половиной жареной курицы – за чем угодно. За полдень отправляясь блуждать по городу, отец и сын забредали далеко и присаживались редко. Исследовали восточные районы до самого Кью-Гарденс и Восточного Нью-Йорка. Паромом с вокзала Буш плыли на Статен-Айленд, а там от причала Сент-Джорджа шли на Тоут-Хилл и возвращались далеко за полночь. Когда – редко – запрыгивали на трамвай или поезд, в вагоне оба стояли, даже если он пустовал; на статен-айлендском пароме Молекула персонажем Конрада шатался по палубам и тревожно взирал на горизонт. Время от времени на прогулке они могли заглянуть в сигарную лавку или аптеку, где Молекула заказывал себе сельдерейный тоник, а мальчику стакан молока и, презрев хромовый табурет с сиденьем из кожзама, осушал свой «Сельде-Рай» стоя. А однажды на Флэтбуш-авеню они забрели в кинотеатр, где шла «Жизнь бенгальского улана», но остались только на кинохронику, а потом снова отбыли на улицу. Молекула не любил ходить только на Кони-Айленд, где в зловещих, по большей части цирковых антрепризах он давным-давно пережил некие неустановленные муки, и на Манхэттен. Манхэттена, говорил он, ему и днем хватает, и более того: присутствие на острове театра «Пэлэс», вершины и священного храма Водевиля, самолюбивый и злопамятный Молекула расценивал как упрек, ибо ступить на эти легендарные подмостки ему никогда не приходилось и никогда не придется.