Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Душ, чашка кофе, а потом мне нужны будут его фотография и бумаги.
– Бумаги?
– Ну да. Органайзер, ежедневник, блокнот. Ведь был же у него какой-то план встреч, переговоров…
Аня только пожала плечами:
– Может быть. Меня он в это не посвящал. А все планы держал в голове.
– Разумно, – сказал я и подумал: в наших условиях – более чем разумно: в таком полукриминальном бизнесе, как антиквариат, деловые партнеры должны быть уверены, что близкие абсолютно не в курсе… Это не всегда их спасает, но ограждает от волнений самого добытчика дорогих безделиц – точно. – Но это очень усложняет задачу. А фото хоть есть?
– Конечно. Сколько угодно.
– Где?
– С собой ноутбук, там целая галерея.
– Наверное, в нем и записи?
– Может быть. Я иду готовить кофе.
Первую чашку я выпил «скороговоркой» и пошел в душ. Забрался под горячие струи и стоял, вдыхая через полураскрытое оконце аромат то ли миндаля, то ли дикой розы, и странность происходящего снова стала ощущаться остро… Стоило закрыть глаза, и я начинал ощущать себя в столице, в пустом и сонном своем обиталище, и еще – я чувствовал уже усталость от разговоров и людей, хотя, по сути, кроме Ани ни с кем не общался последние семнадцать часов. Правда, я и не спал. Так, передремал в самолете минут сорок, и мне виделись всполохи пожара, и кто-то продавал мне листы чистой бумаги и требовал за эти пустые странички несусветные деньги, и я платил, смирив себя мыслью столь же простой, сколь и привычной: «Теперь такие времена».
Вышел из душа и – замер. Аня в купальнике бикини стояла спиной ко мне перед бассейном, собираясь нырнуть. И дело даже не в том, что… Нет, и в том тоже… Если бы кто-то увидел сейчас мое лицо… Ну да, я стоял пораженный: такого совершенства я не видел никогда и нигде. И мысли мои все улетучились куда-то, и дыхание перехватило, словно я – здесь и сейчас – присутствовал при рождении богини любви и красоты… И если бы по садику вдруг запорхали амуры, то ничуть бы не удивился: чему быть, того уж не воротишь.
Нырнула девушка стрелой, без единого всплеска, и тут же вынырнула, гибко выгнувшись… Выбралась из бассейна по лесенке, спросила:
– Не хочешь освежиться? Вода ледяная, но если быстро – просто замечательно.
– Это неспортивно: нырять в пресный бассейн, когда море рядом, – отметил я авторитетно, считая, что совершенно справился с собою, и чувствуя, что это не так. Аня моего смущения не заметила, а скорее заметила, но… приняла спокойно, как само собою разумеющееся, поскольку, наверное, именно так на нее реагировало большинство мужчин. Просто – мы заболтались в течение этой ночи, и я, украдкой взглядывая на нее, чувствовал, как тонет рассудок вместе со всеми мыслями – умными, глупыми, вздорными, и остается единственное – нет, не ощущение даже и не понимание – восхищение: ну бывает же такое!
Опытом я понимал, что единственным спасением в подобной ситуации было – отрешиться, сказать себе: «Нет, старик, такие девчонки не для тебя…» – и спокойно или беспокойно, но существовать рядом. Но куда годится наш прошлый опыт, если вся наша жизнь в такие минуты кажется сотканной из серого, с редкими пестрыми крапинами, полотна… И именно в этот миг ты вдруг впервые разглядел на нем и сверкание золотых нитей, и матовую нежность жемчужного шитья, и таинственный перелив темных рубинов, и искристое сияние алмазов, и потаенную мудрость аметистов… Что наша жизнь рядом с таким мгновением?
Но горечь всегда в том, что ветхая мудрость уже нашептывает едва слышимо: «…и это пройдет… пройдет… пройдет…»
…Тот март был сумрачно-усталым,
Как будто копоть в образах, —
И ты явилась в платье алом
И с морем, плещущим в глазах.
И день стал пламенным, как лето,
Горящее в разрывах туч,
И ночь была полна рассвета,
И ласков невесомый луч,
И я был счастлив. И была
Тиха полночная обитель,
И музыка любви плыла,
Двух судеб расплетая нити…
И ты умчалась. И в смятенье
Тянулся долгий блеклый год.
И март стал хрупким, как виденье,
По лужам скапливая лед…
И все прошло. Сном редким сердце
Ушедшее листает вновь,
Чтобы в глаза твои всмотреться
И вспомнить – лето и любовь[12].
Всякому человеку необходима гавань спасения для томимой сомнениями и смутой души. А потому ветхая мудрость – ложна. И в нашей памяти или беспамятстве мы находим не только тоску несвершенного и горечь несбывшегося, но и такие вот блики озарения, восторга, света, что делают всю нашу суетную и порой тусклую до дождевой осенней мороси жизнь наполненной назначением, верой и смыслом.
Ощущение странной ирреальности происходящего не исчезало. Мы сидели за столом в «греческом дворике», было слышно, как шумит море, передо мною была девушка, словно сошедшая с картины старого мастера, и говорили мы… О бренном и суетном. Для себя я объяснил все простым словом: акклиматизация. Ну правильно: всегда нужно отыскивать слова, какие все объясняют: акклиматизация, бессонница, депрессия, стресс, кризис…
Фотографий в принадлежащем Дэниэлсу ноутбуке было действительно много, а вот записей или планов – никаких. Хотя я и прошерстил умную машину на предмет скрытых файлов. Или она оказалась умнее меня, или, действительно, всю информацию, касающуюся его дел, Дэвид держал в голове.
Как Аня назвала его профессию? Агент по продаже автомобилей? Коммивояжер? А по лицу не скажешь. Худощавый, загорелый, спортивный, с благородной сединой и короткой бородкой, он чем-то походил на Хемингуэя или на актера Шона О' Коннори. И немного – на Марлона Брандо, каким он был в фильме «Последнее танго в Париже». Что-то не вяжется такой облик с профессией суетного торговца автомобилями…
Но – случай из жизни. Познакомился я некогда с человеком. В тридцать шесть лет он был уже доктор наук, профессор, заведующий кафедрой, автор сотни статей и десятка монографий, специалист по монетам, дни напролет просиживающий в архивах провинциальных музеев и составлявший какой-то очень важный для науки нумизматики фолиант, какой должен был внести его имя в списки незыблемых корифеев сей дисциплины. Звали его Михаил Наумович Абрамсон.
Выдав всю эту информацию, я просил слушателей описать Абрамсона: каким они его представляют? И варианта было всего два. Первый: маленький, седеющий, худой, суховатый, в костюмчике и пуловере, в дорогих очках в металлической оправе, с характерным породистым носом. Второй: небольшого росточка, с животиком, лысый или лысеющий, потеющий, в мятом костюмчике, близорукий… Третьего варианта не выдавал никто! Совсем! Ибо стереотип восприятий и представлений, сформированный «семьей и школой», могуществен и всезнающ! Действительно, а каким еще может быть еврей-книгочей, проводящий жизнь по библиотекам и пыльным музейным запасникам, сделавший ученую карьеру уже к тридцати шести?