Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я же к вам за это времечко вот как привыкла! Лучше родной. Теперь будете дома. И мне, надо быть, скоро на выписку…
Выписать ее должны были не домой, а в инвалидный дом. Что-то задержало сбор документации, каких-то справок не хватало. Она знала про инвалидный дом и очень боялась: позволят ли ей взять с собой любимого кота Тимошу? Еще не знала, что Тимоши нет уже в живых. Навещавшая ее сослуживица сообщила мне по секрету, что его отравила крысиным ядом соседка, обещавшая за ним присматривать… «Только Матвеевне не говорите, у нее, как узнает, сразу инфаркт!»
Скольким людям хуже, чем мне, думала я, прощаясь с лежачими, ходячими, полуходячими… И все, кроме Зины, были ко мне добры…
Наконец-то Митя! Кинулась ему на шею, поцеловала. «Что ты, побриться не мог?» — «Замотался». И правда, вид замученный.
Складывали вещи: зимнее пальто, меховая шапка, сапожки — те самые (не ходить в них больше). Как будто вещи покойника складывали. Надела летнее платье, Митя привез. Не мог выбрать получше — самое старое. И так-то страшна, а уж в этом…
На вокзал — в такси. С трудом, цепляясь костылями, влезла в машину. Это умение еще надо осваивать.
Москва, Москва… Когда-то звали ее белокаменной — теперь скорее всего серобетонная. Жара, тополиный пух. Воздушными сугробами, пышными шапками лежал повсюду; ветер гонял его туда-сюда. Кое-где мальчишки, забавляясь, поджигали пух; маленькое пламя, почти бесцветное на солнце, вспыхивало, бежало, гасло. И мысли так: вспыхивали, бежали, гасли. После выписки что-то случилось со временем — оно заторопилось. И даже люди на улицах шли, казалось, судорожно-быстро, как в старинном кино. Все это я впитывала с жадным недоумением; после месяцев в больнице простое пребывание на улице, пусть даже за стеклом такси, было событием.
Вокзал, зал ожидания. Ждать еще долго. Но я и не заметила, как проскочило время.
Удивительная это вещь — время. Мы думаем, что оно течет равномерно, мера всему. А оно идет неровно. То топчется, почти неподвижно (тоже на вытяжении), видишь каждую подробность, как в лупу, то вдруг скачет во весь опор мимо подробностей.
Например, почти не помню, как мы с Митей ждали поезда на вокзале. Кажется, напротив сидела бабушка с внуком и все приговаривала: «Артем, не балуй!» Подбородок у нее был висячий, мешочком (помню мысль: «У меня когда-нибудь будет такой»). Митя дремал неподалеку на массивной скамье, такие делаются по традиции, как будто для мастодонтов. Рукава закатаны, желтеют руки. Запрокинутое лицо, немолодое (странно и страшно видеть признаки возраста на лице своего ребенка!). Проснулся, помолодел. Принес мне из буфета поесть (мне не хотелось, но поела). Дальше решительно ничего не помню. Не успела подумать — и уже объявили посадку. Митя меня поднял, почти внес в вагон. Неужели так всегда будет? Не верю.
Ночь в вагоне. Перестук колес. Перестук мыслей.
Прибыли. Выгрузились. На перроне — группа встречающих: Главный, Нина Константиновна, еще кто-то из врачей. Конечно, Любочка (глаза прозрачные от слез). Главный подошел, поцеловал руку (пришлось оторвать ее от костыля, сам костыль опереть о колено). В сторонке — Валюн, рядом с ним девушка — небольшенькая, неяркая, реснички реденькие, белые, очевидно, Наташа. Чем-то напомнила Борисову Милочку — эдакая моль. Но выражение лица другое — независимое, даже гордое. А Валюн-то еще вырос, как говорится, вымахал, раздался в плечах — мужчина! Вспомнилась куртка, размер сорок восемь, четвертый рост — была бы мала…
«Мама, познакомься: моя жена». — «А мы знакомы. Кира Петровна». Соврала: не помнила совсем этой девицы. «Очень приятно», — сказала Наташа. Рука — узкая, холодная, как лягушка. Что делать? Жена сына. Придется привыкать.
С ней — за руку, его поцеловала. Уже бреется…
А на лицах встречающих — жалость, недоумение. Нина Константиновна плачет в открытую (всегда слаба была на слезу). Неужели я так изменилась? Да. Уехала молодой, здоровой, вернулась старухой на костылях. Нина Константиновна, сморкаясь: «А где ваши чудесные волосы?» Сухо: «Оставила там».
Домой отвез Главный на своей машине. Улицы родные, знакомые. Розовые кирпичные стены, башни (те самые!). Мигнул флагштоком зеленый купол больницы…
Мой дом; у входа — Артемида с Солохой. Прямоносые лица Марты Владимировны дублетом. Главный хочет помочь подняться. Отказалась: я с сыном. Сын Митя — тут, Валюна с Наташей нет, едут, очевидно, своим ходом. И не заметила, как исчезли.
Поднималась с помощью Мити добрых полчаса. Костыли мешали. Митя терпелив. Лестница — та самая, мраморная, дворец детства, — увиделась какой-то провинциальной. Зря тогда, в свое время отказалась от квартиры с удобствами: поднялась бы на лифте…
Вошли в квартиру. Пахло цветами, пионами. «Мама, твоя комната готова». — «Которая моя?» — «Та, что всегда была твоей и, надеюсь, всегда будет».
Первое, что бросилось в глаза, — огромный букет пионов на столе. Пахнут одуряюще. «Спасибо, Митюша, за цветы. Знаешь, что люблю пионы». Слегка помрачнел: «Это не я. Чагин». — «Почему же не пришел встречать?» «Кажется, у него операция».
Цветы пахли одуряюще. Слишком их было много. Мешали просто и трезво войти в жизнь. Не цветы меня в ней ожидают, а трудности.
Огляделась. Все прибрано, даже вылизано. Пол натерт. Вещи стоят как стояли. Только у дальней стены скромненько приткнулся диванчик.
— Это мой, — сказал Митя без улыбки. — Буду, если не помешаю, спать здесь. Пока.
— Что пока?
— Ничего. Не беспокойся, здесь я буду только спать и то не каждую ночь. Много дежурств. А тебе надо прилечь, отдохнуть. Умоешься — и сразу ложись.
Командует. Почти уже врач. А я его больная. Что ж, надо смириться.
— Помочь тебе, мама?
— Не надо. Привыкла сама.
— Ну, я в больницу.
Ушел. Кое-как протопала в ванную, умылась.
Своя комната, своя тахта, свежее белье. У изголовья — лампа. Ложись, читай сколько хочешь. Легла. Читать не стала. Голова кружилась, видно, с непривычки. Комната повертелась-повертелась и тоже легла. Пришел сон.
Снилась родная больница, утренний обход. Будто бы я прежняя, на двух ногах, туго обтянутых чулками, вся тугая, подтянутая, иду от кровати к кровати. А навстречу мне — взгляды больных. Прежние, с восхищением, с надеждой. Рядом — Любочка с книгой назначений. А в окна валит солнце. Пахнет пионами.
Значит, ничего этого не было — ни перелома, ни растяжения, ни гипса. Ни Зины Савельевой, ни Михаила Михайловича, ни Ростислава с матово-черными глазами. Была, пожалуй, только Дарья Ивановна. Надо ей позвонить, сказать, что все в порядке.
Ищу номер телефона. Шарю в сумке. Кто-то растоптал ее тогда, на улице, в мокром снегу. Не могу найти бумажку с телефоном, шарю и плачу, и просыпаюсь.
Моя комната. В углу — костыли. Значит, все-таки было. Был перелом.
Кто-то вошел в квартиру. Хлопнула дверь. Митя, что ли? Нет, рано ему.