Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще через день пышная и долгая вереница конных ратников, слуг, бояр и свиты, телег, возов и возков, поставленных на колесный ход, выезжала из ворот княжеского двора.
Тверской великий князь Василий Кашинский прискакал-таки почтить митрополита и сейчас пыжился, сидя на вороном атласном коне в богатом уборе и в дорогом жарком платье, обливаясь потом и задирая спесиво бороду, что делал всякий раз в присутствии своих непокорных племянников и что со стороны выглядело довольно смешно. Василий был уже сильно полноват, с набрякшею толстою шеей, красное мокрое лицо его то обращалось к возку благословляющего его митрополита, то взмывало опять к небесам, когда танцующий кровный жеребец нетерпеливо привставал на дыбы. От шелковой переливчатой попоны, от жженого золотом седла, от узорной, в рубинах чешмы на груди коня, от густого серебра сбруи и оголовья княжеского коня исходило сверкание, так что впору было прижмуривать глаза. Соболиный опашень вовсе был лишним на тверском князе.
Александровичи тупились, отводили глаза. Провожая мать, не хотели, тем паче прилюдной, ссоры с дядей.
Вот возы и возки протарахтели по бревенчатой мостовой, вот выехали на колеистую дорогу, и началось дорожное покачивание и потряхивание с боку на бок.
Станята в холщовом армяке, невидный совсем, забившись в глубине возка между двух владычных служек – на коленях у него ларец с грамотами, – неотрывно и печально глядит в спину Алексия, что, высунувшись в окошко, крестит и крестит провожающих. Как-то встретит владыку, да и его самого, враждебная Литва!
Он, сидевший вместе с митрополитом в смрадной киевской яме, ожидаючи смерти (всего три с небольшим лета назад!), паче всех прочих может оценить мужество Алексия, решившегося нынче на этот поход.
Удивительно умение наших предков ездить быстро по тогдашним дорогам, тем паче в летнюю пору, когда невозможна стремительная санная езда. От Твери до Вильны почти тысяча верст. Владыка Алексий выехал в начале лета и ежели бы ехал со скоростью, каковую принял для обычных перевозок неспешный девятнадцатый век, верст эдак по тридцать, по сорок в сутки, ему бы никак не вернуться назад еще до осени! Впрочем, объезд западных православных епархий Ольгерд ему запретил.
Как приметно меняется земля, когда вступаешь в область иного народа! Вроде бы и березки, и острова хвойного леса те же, и те же холмистые дали, и те же поля, ан, уже и не то! Не те селяне, не та одежда и молвь, и деревень многодворных, красных сел с боярскими усадьбами в них не стало уже совсем. Одинокие, угрюмые на взгляд, грубо сработанные из толстых, плохо обработанных бревен, поставленные покоем безоконные хутора-крепости, где возможно и отсидеться, и отбиться от ворога в тяжкий час, неприступно прячущиеся в распадках холмов, в долинах, обязательно, хоть боком одним, примыкая к густому ельнику, куда не пройдет рыцарский конь, а хозяин может и скотину угнать, и сам с детьми и женою укрыться от плена и смерти – вот Литва.
Вынырнет из леса высокий белобрысый и длиннолицый хуторянин на широкогрудом коне, посмотрит, сощурясь: ну, не вороги, из Руси едут – верно, послы! Не поздоровавшись, унырнет в лес. Мальчишка с копьем охраняет коров. Рослый мохнатый пес у ног скалит желтые зубы. Полощет на ветру подол холщовой домодельной рубахи, рука твердо держит копье. Парень, не дрогнув, пойдет на волка, а вместе с отцом – и на немецкого рыцаря. Тоже не здороваясь, взглядом провожает череду комонных, несущихся рысью лошадей в упряжках, своих и иноземных кметей, скачущих вслед за повозками. Взгляд парня вспыхивает при виде дорогого оружия. «Мне бы такое!» – шепчут губы. Голубые овсы, желтеющая рожь, и леса, леса, полные настороженного угрюмого ожидания. Так до самой Вильны. Только уже под городом расступились дубравы, расширились поля, и город встал перед ними – приземистый, словно мертвою хваткой вцепившийся в землю. Город-крепость с негустым посадом вокруг, с несколькими разномастными церквами (есть православные храмы, есть и католические костелы).
Возки минуют пригородные усадьбы, задавленные огромными, крытыми соломою кровлями. Встречу несутся всадники. Скачет кто-то в русском боярском платье. Поезд великой княгини Настасьи и митрополита русского встречают. Трубят рога.
За дорогу многое передумалось и вспоминалось многое. Алексий, измученный-таки многодневною тряскою, сидел нахохлясь, чуя упрямые годы, перебирал в уме все, что скажет Ольгерду, усилием воли запрещая себе думать о возможном нятьи и плене во враждебной Литве.
Сомнения отнюдь не исчезли и в Вильне, где их с княгинею после торжественной встречи развели поврозь. Впрочем, к Алексию в предоставленные ему хоромы тотчас прибыл местный священник, который все жаловался на обстояние католиков, мешая Алексию сосредоточиться и подумать.
Настасья уже, верно, встретилась с дочерью, расцеловала Ульяну, передержала на коленях всех внуков, поплакала и порадовалась на дочернино житье-бытье, а ему со спутниками только что были доставлены снедь и конский корм без всякого слова со стороны Ольгерда, и потому весь остаток дня и первую ночь Алексий промучился неизвестностью. Ему даже не удалось встретить и благословить княгиню Ульянию.
Утром прибывший княжой боярин объявил о приеме. Алексия проводили во дворец, расположенный на горе, скорее замок с каменною башнею – хоромами самого Ольгерда.
В широкой сводчатой, с низким потолком кирпичной палате его встретила стража в оружии и бронях и несколько молчаливых бояр, и Алексий в торжественном облачении, со своими клирошанами и литвином-толмачом шел словно сквозь строй, чувствуя всею кожею непривычность бросаемых на него взглядов: парчовое облачение митрополита вызывало интерес ратников только необычностью и богатством своим. Трое-четверо, впрочем, при виде Алексия мелко перекрестились и склонили головы. Алексий поднял руку и легко благословил этих христиан в стане язычников.
По крутой, загибающейся винтом каменной тесной лестнице они восходили наверх, миновали еще одну палату, полную опять вооруженной дружиной. Правда, оружие и платье у этих были заметно богаче, чем там, внизу, и на многих виднелись русские зипуны и опашни.
Наконец поднялись еще выше, и тут, в почти пустой невеликой сводчатой горнице Алексия попросили подождать. В полукруглое оконце виднелись далекие леса, синевшие на окоеме, как море. Ждать, впрочем, пришлось недолго.
Ольгерд вошел, слегка прихрамывая. Алексий до последнего часа все не ведал, благословить ли ему князя-язычника (когда-то крещенного, впрочем, но паки отринувшего христианскую веру). Чувствуя противную ему самому неуверенность в дрогнувшей длани, поднял руку для благословения. Высокий Ольгерд слегка пригнул голову, и Алексий, ободрясь, благословил князя. Ольгерд склонился к его руке, якобы целуя, но так и не коснулся губами. Тому и другому подали высокие кресла с игольчатой дубовой резью на спинках – верно, немецкой работы, на сиденья положили подушечки.
Ольгерд сидел прямой и властный, широкая светло-русая с проседью борода покрывала грудь. Лицо с крупными чертами было румяно и почти лишено морщин. Голубые глаза светились умом и волей. Лоб князя облысел, и потому величавое чело казалось еще выше, еще просторнее. Он не был ни худ, как Кейстут, ни толст, и голос князя, когда он заговорил, оказался красив и звучен.