Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Но слава Богу за все – и за то, что уходит трудное, и за то, что оно приходит, оздоровляя наши души.”
(Вот где мы и сошлись с Анной в духе по существу, расходясь в некоторых местах Теодицеи. Аминь.)
24 ноября. 12 часов ночи
Об атомной бомбе – то, что вспомнилось из обывательских отзывов.
Маша-вдова (без места, у сына штаны в заплатах): Одна у меня надежда на атомную бомбу – чтобы грянула где-нибудь так, чтобы всех людей превратила без мучений, сразу, в пепел.
Старушка (по уши в непосильной работе):
– Ну и загремит, ну и разразится! Что тут особенного? Умирать все равно всем придется. А тут, по крайней мере, сразу. И хоронить не нужно.
Молодая девушка: Не боюсь я ничуточки этой бомбы. Даже как-то весело – вдруг все сразу загорится – и небо, и земля.
Читательница газеты: Тоска нападает – мало того, что дороговизна. И дома всякие неприятности. Еще атомную бомбу сулят. Тоска.
Новобрачные: Ничего, Любочка, американцы еще, может, через года два надумаются бросить. Успеем нацеловаться.
Жена: К чему я, дура, столько белья, скатертей наготовила, если только на один год. Не стоило и деньги тратить…
1 декабря
Встреча с Геруа, приславшим за мной в 6-м часу вечера машину. Один из оазисов в пустынях моей глухой старости. Вневозрастное, вневременное общение. Целовал на прощанье, провожая меня в машине, дряблую щеку мою, как целуют трехлетние дети любимую сказочницу-няню. Так целовал меня в младенчестве своем только Си Михайлович.
…На днях позвонила Си Михайловичу, узнав, что он уже не в Юхнове. Обещал прийти “завтра” – и вот уже три или 4 дня – о нем “ни слуху ни духу”. Сусанна, верно, не пустила. Велико засилье жен… в семьях таких слабохарактерных и национально-семейственных мужчин, как Си Михайлович.
… Так всегда было, таков закон жизни – старость должна убрать из души своей начисто притязания.
3 декабря. Ночь
О разных небесах.
Грубость манеры генеральской – походки, взгляда и в особенности глубоко не “интеллигентное” (за неимением другого слова) отношение его ко мне привели меня к мысли, за которую сейчас укоряю себя (“чернь непросвещенна” – и будто бы у так называемой черни совсем нет “небес”). Раз это человек, а не горилла – есть у него свои небеса. Только они бывают скрыты от самого человека.
Припоминаю, почему так неожиданно и так приятно было услышать, что он плакал, когда умер у него отец. И что на фотографии, висящей над столом в нашей комнате, где он стоит у перил лестницы близко к ступеньке, на которой сидит Алла, и так, что голова ее касается к его груди, у него хорошее, мягкое и человечно-счастливое лицо.
И по его живому отношению к восьмилетней Аленушке, Аллочкиной внучке, по тому, как он играл с ней однажды в мяч, можно думать, что он способен любить детей, что, значит, в нем есть что-то в душе от чистоты и живого движения, а не только эполеты, карьера и Алла. И не виноват он, что у него такая точно из обрубков сколоченная фигура и манеры грубые.
4 декабря. 6-й час вечера
Час тому назад – после трех дней “тьмы”, бурного ожесточения в работе (каким-то чудом не разлетелась осколками вся посуда), полных ненависти и презрения взглядов в мою и бабушкину сторону – вошел с обеденной порцией щей ко мне Оборотень. Монашески тихой и благопристойной поступью, с ясными доброжелательными глазами, с “благоприветливым” тоном речи (почтительно склоняясь к уху). Заинтересованно смотрела – понравилась ли ее стряпня, просияла, когда я кивнула утвердительно головой и сказала, что снетки в щах мне особенно приятны, так как напоминают мои детские годы в Киеве и Великий пост. (Все эти три дня я с ней не говорила. И обходилась без ее услуг. Питалась Инночкиным киселем и яблоками Игоря.) После щей – с таинственным, значительным и сияющим видом принесла блюдечко творогу со сметаной. (Без ее вмешательства и содействия такие “барские” яства генеральского стола не полагаются мне.)
Допускаю, что она принесла мне свою порцию – но отказаться от ее дара значило бы жестоко обидеть ее. И, может быть, сразу опрокинуть ее душевное равновесие.
Бедный, бедный Оборотень. Чем дальше, тем яснее для меня, что помимо характера и неандертальства ее тут зачатки (или, может быть, следствие) какой-то душевной болезни. Попробую поговорить о ней с доктором Диковецким или с Лией Сам., которая, может быть, вчера уже приехала.
5 декабря
В годы близости с Надеждой Сергеевной[902], как и во всю мою жизнь, исключая последних лет глухой старости, вокруг меня толпилась знакомая по родителям ее детвора от трех до 12-14-ти лет. Н. С. тоже интересовалась детской и отроческой психологией и ценила дружеское отношение к себе девочек из моего окружения. И пришел мне в голову однажды проект ввести в число годичных праздников – праздник “Перенесения вещей”. Имелась тут в виду борьба со скупостью некоторых детей и с излишней привязанностью к вещам, к собственности вообще. По-моему – и сейчас я так думаю, кроме вещей ценных, как чей-то дар или эстетически любимое что-нибудь – картина, статуэтка, – ни к чему из одежд, обстановки, украшения быта привязываться не стоило. И привязанности эти делали человека несвободным, загроможденным “предметами предметного мира”. Отсутствие этой черты Надежда Сергеевна во мне ценила, но для себя и для людей “в общем и целом” считала даже вредным. “Каждая вещь, каждая фотография в моей комнате, – говорила она, – одухотворена мною, всем пережитым здесь – и вдруг в этот «Праздник перенесения вещей» кто-нибудь снял бы мою любимую портьеру, которую я сама вышивала, утащил бы мою лампу, мою этажерку!»…”
“…Вам хорошо, – сказала она однажды мне, – вы родились с ощущением «проходит образ мира сего». Может быть, и я это вспоминаю нередко – но для меня тем ценнее некоторые предметы вокруг меня в своей преходящести. Они и символы пережитого – и доказательства реальности того мира, в каком я живу”.
И настал момент в ее жизни, когда после тяжелой болезни и тяжкого разочарования в человеке, которого она любила и в чью любовь верила всей душой, она устроила нечто вроде “Праздника перенесения вещей” – раздала фотографии с любимых своих картин, привезенные из Италии (может быть, некоторые из них были подарены ей этим человеком, с которым она разорвала всякое общение и даже перед смертью не захотела его видеть).
Во время болезни все интересы, весь пафос ее души сосредоточился на вопросах религиозного характера и на жизни исключительно духовной.
28 декабря. 12-й час дня
Первый день на “моей” жилплощади, пишу без лампы. Осветили балконную дверь снега ниже лежащих крыш. Первое зимнее впечатление Москвы. Хотелось бы о нем писать, но состояние головы ненадежно. “Шум в голове, и возня, и тревога – видно, рассудок собирается в путь”, как писал о таких своих состояниях бедный Гейне в конце своего страдальческого пути.