Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заставлю себя хотя бы в самом односложном виде перечислить то, что наметила записать.
Появление Олега[903] (40 лет тому назад знала его пяти-шестилетним Лёликом). Сын очень мне милой и чем-то родной (может быть, по северу) близкой Катеньки Эйгес (до замужества Козишниковой). Ряд годов еще при жизни сестры моей, тогда фельдшерицы в подгороднем психиатрическом заведении. Там же фельдшерствовала и Катенька. Она потом поступила на медицинский факультет, блистательно окончила его и вышла замуж за музыканта К. Р. Эйгеса, всю жизнь работала в медицинской области. Редкий врач – врач по призванию, интуитивный, не идущий торными путями. Из породы, кроме того, врачей-целителей, как Гешелина, Калмыкова, каким был покойный Ф. А. Добров. Муж Катеньки невзлюбил меня (очень мы с ним “разных небес” – и ревность у него была к нашей дружественности сестринской с его женой). И вся дальнейшая жизнь, моя и Катенькина, пространственно разъединилась.
Третьего дня от Олега я узнала, что отец его меньше месяца тому назад умер. И принес “Лёлик” мне от Катеньки горестное письмо с полными той же, полсотни лет тому назад звучавшей в голосе ее души любви сестринской и детской и северной, нашими прадедами завещанной, близости.
8–9 января 1951 года
Рецидивы буйных припадков Оборотня (после отъезда Аллы на дачу. При ней сдерживалась). Взрывы захлебывающейся ненависти ко мне – через какие-то промежутки сменяющиеся тихостью, обычным, только больным и усталым выражением лица. Даже некоторым вниманием к моим вкусам. Но появилось новое выражение, проскальзывающее сквозь тихость и усталость и услужливость. Особая улыбка в глубине глаз, сверлящий хитрый взгляд, недоверие и как бы уличение меня во лжи. Или спрятавшее когти озорство, смесь нарастающего ожесточения с готовностью пресечь его – как бы страх передо мной. Во всем этом вижу явные признаки душевного расстройства, которые Леонилле не хочется видеть. И по легкомыслию, по какому держали предшественницу Оборотня, оказавшуюся проституткой, признаки чего для меня были ясны и в выражении глаз ее, и во всей манере держать себя с незнакомым ей столяром, пришедшим как-то работать у них на кухне, по количеству нарядов, которые она однажды демонстрировала передо мною. И, главное, почему Леонилла Николаевна делает вид, что “ничего особенного” в Оборотне нет, просто истеричность. Это боязнь остаться без поварихи, какую нелегко будет сыскать, которая так угождает своими изделиями генералу (Алла почти равнодушна к кулинарии). Выход из положения Леонилла нескрываемо наметила, вернувшись с дачи, в решении во что бы то ни стало, все равно куда и как – удалить меня с “моей жилплощади”.
Оборотень – тут хороший предлог, подскочивший на помощь Леонилле в ее заветном стремлении “освободить генерала и Аллочку” от меня.
19 января. 11 часов утра – для меня раннего
Балкон перед окном запушился снегом. С белого, облачным покровом одетого неба пробивается розоватый, точно зарёвый свет.
Труден путь,
опасно прохождение,
опасны страх и остановка.
Напоминаю себе о ней – с прибавлением той, какую не устаю напоминать: “Самое трудное и есть самое нужное”. Напоминаю, стукнувшись о камень, который всегда наготове за пазухой Леониллы в мою сторону. И может быть, не столько ко мне за что-нибудь, сколько к самому факту моего в их дом внедрения, о котором, вероятно, был совещательный и меня осуждающий разговор у нее с Аллой и генералом за утренним кофе в гостиной, откуда она пришла.
…Но и этих жребиев для себя отнюдь не бояться, помня, как “опасны страх и остановка”. И если бы “остановки” после такого утра, как сегодня, не произошло.
Письмо Ольги Александровны Веселовской – Лисика моего:
“18/I. 51-й год. Вавочка, милый Друг, как мимолетно на пороге черного гранитного подъезда и у дверцы автомашины мы видались. И как я была рада видеть милое, светлое лицо Ваше и серебряную голову. Вернулась к Вам Ваша красота, но еще какая-то лучшая, чем была тогда, когда о Вас говорили как о красавице. Как хороша в 80 л. Это большая радость.
После Варварина дня мне приходится лежать целые, почти целые дни[904].
Чтобы не пугать моих, встаю к обеду в полном параде. Потом, после обеда (вот уже неделя, как на этом настоял доктор), медленно обхожу дорожки моего сада. Прекрасные подруги мои зори, тихие мои братья вечера. Как чудесно об этом у Вас сказано[905] об «огромном» окне в комнате Инны: «У нее какое-то необыкновенное метерлинковское окно».
….Я сызнова живу, минувшее проходит передо мною. Медленно, очень внимательно читаю Ваши стихи – томик за томиком – и все, что относится к тем временам[906].
…Аню я видела несколько минут. Она очень выросла, увлечена своей школой, своими картинами. Теперь пишет маслом композицию о декабристах (встречу Волконской с Трубецкой). Очень живой набросок.
…А знаете что, Вавочка? Может быть, я смогу приехать на денек-другой в Загорск. Меня привезет туда мой брат Борис.
…Как много наших друзей, и любимых, ждут нас, Вава. Не может, не может быть, чтобы не ждали и чтобы мы не встретили тех, кто нас любил, кого мы любили.
Кто «любил» (вообще), а не просто жил на свете, тот не может умереть. И только те, кто никого никогда не любил, только те умирают, потому что и не жили.
…Ни малейшего представления нет у меня о «том свете». Вечерние светы, зори, воздух после дождя, солнце. Любимая моя земля. Прах, земля – у Базарова-нигилиста, лопух. А почему бы и не лопух, и не «горсть пепла»? Все во мне, и я во всем. Нет смерти. Каждым дыханием, помыслом, каждым явлением жизни – во всем мiре, во всей и земной нашей, человеческой, жизни – знаю: Смерти нет. Всеединство. Жизнь. Всегда – будут”.
25 февраля. 11 часов. Москва
Жилплощадь Мировича, куда помогли сегодня Денисьевна и Ника перебросить мешок с его скарбом, тетрадками и лекарствами – и его самого.
Встреча с подругою всей жизни, после рассказа Оборотня о разговоре с бабушкой обо мне[907], ожидалась мной в худших моральных и эмоциональных тонах, чем произошла. Шевельнулись (у нее и Нины) полузабытые, полустертые – полуживые, но не совсем отмершие нити живой жизненной связи со мной. Мой план – уйти “в дальний скит Молчания” – не удался. Отвечала на их вопросы не односложно и без волевого принуждения. Хотя внутренно не было просто, не было радостно. Подыскивала понятные для них слова, каких ни в каком другом обществе не подыскиваю. И вздохнула свободно, когда осталась наедине со своей тетрадью – они обе ушли в столовую поджидать Аллу и генерала из театра, для семейного чаепития. Оборотень с дружелюбным (подчеркнуто дружелюбным) видом принес мне без их санкции и без моей просьбы простоквашу. И спросила, что мне купить завтра у Филиппова и не нужен ли мне лимон. Когда в ответ на эту приветливую заботу во мне шевельнулось чувство опорной точки в этом доме – я напомнила себе Зухру, помахивающую хвостом, с растроганно благодарным взглядом, когда она неуверенно стоит у порога и я нежданно для нее подзову ее и протяну ей кусок сахару. И к Оборотню помимо существующего и бережно хранимого мной братского отношения – примешалась зухринская жалкая радость руке, гладящей не против шерсти, протягивающей нужный кусок. Не только дневного пропитания, но чего-то еще сердечно, душевно приятного…