Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со времен шести дней Творенья ограничено общее количество жизненной силы. Оно сохраняется в мире вечно, ни прибавить к нему, ни убавить.
Человеческий разум — высшая ступень этой силы. Он распределен между населяющими землю народами, но не в одинаковой степени. Сорок восемь процентов человеческого разума даны Богом народу Израиля. Ибо сказано: «И избрал нас из всех народов». Нет ничего важнее и нет ничего святее, чем семя Иакова, и горе тому еврею, который станет отрицать это. Ибо тогда приду к нему я, Шлеймеле Малкиэль, Машиах бен Давид!
Я приду, я спасу народ Израиля!
— Я приду, я спасу народ Израиля! — восклицает Шлеймеле и выбегает из комнаты.
Я смотрю в окно и вижу, как он устремляется в осенний лес. Что ждет его там, кроме бесконечного одиночества осени? Ленивые размокшие грибы и бесчисленные стебли сиротливых трав даже не взглянут на бегущего безумца. Входит хозяйская дочь Катя, бледная статная девушка с веником в руке. Она спрашивает об Исере Пинкесе. Есть какая-то странная симпатия между этими двумя — слепым евреем и чахоточной деревенской девочкой. Покашливая, Катя принимается мести комнату, а я собираюсь и иду на станцию — пора ехать в город.
Я устроился в строительный трест в Сокольниках и всю зиму проработал в бригаде бетонщиков Вани Окунева — мы возводили гигантский автозавод, самый большой в Европе. По окончании строительства Ваня получил орден Красного Знамени за ударный труд. В Гавриловку я возвращался уже за полночь и без сил валился на постель. Реб Исер Пинкес по-ребячьи всхлипывал во сне, зато второй мой сосед, Шлеймеле Малкиэль, лежал молча, пронзая тьму лихорадочным блеском глаз. Смутные звуки ночного леса стучались в стекла наших наглухо запертых окошек. В комнату просачивался голубоватый отсвет лежавшего снаружи снега. Безмолвствовала ленточка замерзшего ручья, и лишь трубные сигналы паровозов, подобно выстрелам пушек, падали на спящую Гавриловку, разрывая плотную завесу тишины.
В соседней комнате тяжким кашлем мучается Катя. Вот поднимает голову Исер Пинкес, со стоном встает с постели. От его высокой фигуры, сразу заполняющей тесное пространство комнатушки, веет чем-то далеким, отцовским. Ступая на цыпочках, он несет Кате стакан воды.
— Попей, Катя, может, полегчает… — шепчет слепой.
Кашель прекращается. Голубоглазая зимняя ночь равнодушно глядит в замерзшее оконное стекло. Сквозь тяжелую дремоту я слышу горячечный шепот Кати:
— Посидите со мной, Исер Матвеич! Какая у вас большая рука! Смотрите, я вся вспотела…
Я погружаюсь в сон под сухой задыхающийся лепет девушки.
Утром меня будит звук приглушенной беседы. Шлеймеле Малкиэль стоит над постелью слепого, его волосы сбиты в колтун, а глаза сочатся горем и угрозой.
— Исер, сын Тувии, старый черт, — произносит Шлеймеле замогильным голосом, — ты еврей или нет?
— Еврей, — со стоном отвечает Исер Пинкес из сумрачного состояния полусна-полузабытья.
— Исер, сын Тувии, побег древа Израилева, блудный сын… Что ответишь ты Машиаху бен Давиду, когда предстанет перед тобой?! — Лицо Шлеймеле искажается, веки судорожно трепещут. — Старый черт, слепой греховодник…
В ужасе отшатывается Шлеймеле от постели слепого, как будто и в самом деле узрел черта или даже ангела смерти. Он отступает к двери, распахивает ее и исчезает в предрассветном сумраке. Зато реб Исер Пинкес поворачивается к стенке и погружается в глубокий сон. Заснеженный рассвет гуляет снаружи, разбрасывает вокруг себя полные горсти тишины. Я слышу, как возвращается Шлеймеле Малкиэль, падает на свою кровать и натягивает на голову одеяло. В окошке напротив зажигают свет, и еврей-сосед принимается раскачиваться над книгой, а тень его качается вместе с ним. Я быстро одеваюсь и тороплюсь на поезд, в славную окуневскую бригаду. В вагоне тесно от сонных молочниц и дремлющих рабочих…
В самом конце зимы я заболел воспалением легких и три недели провалялся в больнице имени Семашко. К моменту моего возвращения в Гавриловку весна уже вовсю пела свой торжественный гимн, и в каждом уголке, в каждом сердце пылала веселая жажда жизни. Знакомый пень во дворе встретил меня, как брата. Снова садился я там поутру — слушать полные свежести песни весны. Ручей был еще укрыт почерневшей ледяной коркой, но в мокром саду уже выглядывали из-под земли нахальные сорняки. В лесу распоряжалось солнце, похожее на молодую мать. Вот тропинка, а по тропинке идут двое — реб Исер Пинкес и девушка Катя. Она провожает его в молитвенный дом, поддерживает под руку и тщательно следит, чтобы слепой не споткнулся о какой-нибудь выпирающий корень. Катя сильно исхудала лицом, на щеках ее горит болезненный румянец. Весна — трудное время для чахоточных больных.
Зато всем остальным легкий ветерок дарит только радость — самый дорогой подарок. Рядом со мной, самозабвенно квохча, разгуливает молоденькая курочка, уроженка прошлого лета. В окне белеет лицо Шлеймеле Малкиэля. Горящие глаза безумца с ненавистью следят за Исером Пинкесом и его провожатой.
Несколько дней спустя реб Исер перешел жить в комнату Кати, расписавшись с ней в качестве законного мужа. Вечером из города приехала дочь слепого, Рахиль Пинкес, студентка Коммунистической академии. Федоровна, хозяйка, накрыла стол, и гости вволю напились вина, закусывая пирожками с рубленым мясом.
Рахиль, смуглая девушка с усталыми глазами, произнесла поздравительную речь.
— Товарищи! — сказала она. — Вот они сидят перед вами — мой слепой отец и его молодая жена Екатерина. Деникинцы отняли у моего папы зрение в брянских лесах. Они пытали его, эти белогвардейские твари, забыв о том, что есть у нас Советская страна и есть у нас Красная армия, всегда готовая пролить кровь во имя трудового народа. И вот теперь они сидят перед вами — мой слепой отец и его молодая жена Екатерина!
Так говорила она, эта девушка, и слезинки поблескивали всеми цветами радуги в ее усталых глазах. А реб Исер Пинкес, пьяный от вина и радости, вдруг поднялся во весь свой немалый рост и затянул песню еврейского местечка, которую пели наши матери