Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его вздохи глубоки и горьки, тяжелы заботы. Зато мама молчит. Она молчит, моя мамочка, простая и добрая еврейская женщина, родившая меня в муках. Наверно, она хорошо понимает, что со мной происходит, чувствует мою душу. А что касается стихов, то отец ошибается: я пишу больше прежнего, но скрываю от всех свою заветную тетрадку. Теперь в строчках сверкает и пенится новый мир — он голубоглаз, золотоволос и каждым своим звуком посвящен панне Ядвиге…
Так, в мечтах и иллюзиях, в странной игре фантастических теней и убогой реальности местечка прошли годы моего отрочества. Это были годы, когда я впервые столкнулся с пропастью, которая отделяла окружающую меня жизнь от веков иудейской тоски — отделяла и в то же время связывала с ними прочным мостом еврейской традиции. Эти годы окутывали меня тишиной закатных часов, звенели над ухом осенними дождями, проникали в ноздри запахом синагог и пожелтевших от времени страниц, томили беспричинной тоской и, конечно, Ядвигой, Ядвигой, Ядвигой…
2Где-то рядом, неподалеку, расхаживала по земле война. Сотни пеших и конных солдат, пушки, тачанки, раненые и пленные едва ли не ежедневно проходили через местечко. Крепкий и рослый юноша, я выглядел старше своих шестнадцати лет, и мать вздыхала, печалилась: «Ох, сыночек, не дай бог, скоро придет и твоя пора…» Но в конце зимы прибежал к нам в дом сосед Ханан Фишер с громкой вестью о революции. Николая сбросили с трона, теперь наступит свобода!
И в самом деле, наступили свобода, равенство и братство. Наш городок забурлил, стали образовываться политические партии — что ни человек, то партия. Сейчас-то я понимаю, что именно в те дни смерть впервые повернула к местечку свое пустоглазое лицо. 1917 год, перекресток истории, год партий, фракций и митингов! Сионисты, бундовцы, Поалей-Цион, Народная партия… И у каждой такой группы — свои кружки, листки, вожди, ораторы! Собрания, аплодисменты, песни, знамена!
Вот поднимается на трибуну представитель Бунда Ицхак Мельцер, и в устах его — пламенная речь в защиту пролетариата и еврейской автономии. Мельцера сменяет лидер Народной партии аптекарь Исраэль Хейфец — он высказывается в пользу осторожной умеренности. Народ Израиля, говорит Хейфец, это вам не народ сионистов, и не народ бундовцев, это просто народ Израиля!
А в моем сердце продолжала бушевать золотоволосая Ядвига. Что, впрочем, не мешало моей дружбе с черненькой Гитой, да будет благословенна ее память. Тем летом я довольно близко сошелся с Озером, сыном реб Пинхасла. Реб Пинхасл получал по подписке альманах «Ѓа-Ткуфа», издаваемый в то время в Москве под редакцией Фришмана. Я часами просиживал в его доме, читая подшивку альманаха и слушая звуки старого пианино.
На пианино бренчала Гита, сестра Озера, молодая женщина лет двадцати пяти. Ее муж, толстый неповоротливый выпускник ешивы, проводил много времени в разъездах по торговым делам. Как-то, улучив момент, Гита прижалась ко мне словно бы невзначай. Я почувствовал упругую мягкость ее груди и сильно смутился.
— Надо же, какой стеснительный паренек, — усмехнулась она и по-матерински взъерошила мне волосы.
Я действительно был сам не свой: на щеках выступили красные пятна, на лбу — пот, а сердце зашлось в бешеной скачке. Такое происходило со мной впервые.
После этого случая я в течение нескольких дней боялся навещать своего друга Озера. Внезапно открывшееся знание лишило меня сна, потрясло до глубины души. Я вдруг почувствовал себя мужчиной и не знал, как к этому отнестись.
Однажды вечером я набрался смелости и переступил-таки порог дома реб Пинхасла. Смертельная бледность покрывала мое лицо, а в сердце бушевали желания, о которых я не мог говорить даже с самим собой. Увы, на сей раз неповоротливый муж Гиты сидел за столом, а черненькая виновница моего смятения возилась с самоваром, даря блеск своих глаз не мне, а чайным стаканам. Никто даже не обратил внимания на мое появление. Скорее обрадованный, чем огорченный таким поворотом дела, я позвал Озера, мы собрались и вышли.
Покорное и тихое, лежало у наших ног местечко; летняя ночь, спутница тайн и чудес, ласково склонялась над ним. Теплая тишина пришла неведомо откуда. Не слышно было даже комаров, лишь дальний собачий лай робко вспыхивал и гас в темноте, подобно бедной лампаде. В низеньких окошках тут и там мелькали огоньки.
Мы с Озером вошли в клуб, размещавшийся тогда в доме стекольщика Мойше. Над столом, с головой уйдя в свои записи, горбилась библиотекарша Ханна. В смежной комнате учитель Шломович читал нескольким слушателям лекцию по истории народа Израиля. Перед лектором лежала кипа мятых листов, и он то и дело нервно теребил их, вглядываясь в неровные строчки. На стене висел большой портрет вождя и провозвестника[31]; на завитках его пышной бороды красовались несколько абзацев из книги «Еврейское государство».
Озер и я вступили в этот клуб относительно недавно. В мои обязанности входила поддержка культурной программы и две еженедельные лекции по географии на основе учебника Гразовского: «На севере Страны находится Галилейское нагорье, на юге — пустыня. А вот здесь — Средиземное море…»
Иногда мы устраивали вечеринки. По этому случаю девушки облачались в субботние платья, и мы танцевали до упаду, шутили, устраивали веселые игры и очень много пели — песни изгнания и песни Сиона. Мой друг Озер руководил хором, а кроме того, вел клубную бухгалтерию.
Озер вообще был сугубо практическим человеком — в отличие от других членов его семьи, в которых буквально клокотала горячая кровь. Взять хоть Гиту, старшую сестру… ну зачем, зачем ей вдруг вздумалось ни с того ни с сего прижиматься ко мне?.. Я сидел в клубе и думал о Гите, о прикосновении ее груди, и огненная дрожь пробегала по моему телу.
Из клуба мы отправились в городской сад. Вот я и подошел к описанию момента своего грехопадения — момента, который каждый мужчина помнит до последнего вздоха. В тот летний вечер я заговорил с Озером о женщинах. Не знаю, что навело меня на эту тему — возможно, мысли о Гите. Помню, мы шли тогда через пустую рыночную площадь. Я был немало смущен, но Озер охотно поддержал разговор. Не прошло и минуты, как