Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не выдержал Болюшка, приподнял еле голову, чуть на бок повернулся и вытошнил желчью. Вытошнил и тут же уснул, шевеля губами невразумительное. Сидит рядышком на пластмассе Айгуль, слушает, головой качает: тик-так, тик-так, в этом мы тебе уже не поможем, здесь другое.
Джонни Босх, еле выговорив, предводитель саблезубых тигров с арбузных полей, после третьей бутылки старого доброго из винного погребка, уснул там же, укутанный паутиной, в сырости и загробной прохладе, рычал старый друг Тим, рычал на ухо, мол, простудишься, Джонни, в твоём-то возрасте хоть вообще из жёлтого дому не выходи, засудят за внешний вид, влепят административку и на пятнадцать суток, а за что? За что, Джонни? За то, что живёшь не по плану на шестом этаже хрущёвки? Есть у меня мечта, – бормочет сквозь сон беспокойный Джонни, замерев в суперпозиции, – есть у меня мечта: выйти отсюда. Просыпайся.
Дело было по осени, тело подобно листьям пожухло, лужи холодные, пальто промокло, никому не мешаю, лежу, думаю, только, думаю, мокро слишком, надо бы встать, найти только сил и встать, добраться хоть куда-нибудь, развести огонь и согреться, обсушить вещички, сам не в себе, куда там, и дождь мелкий, острый, ледяной, словом, не Сан-Хуан в Новом Свете. Пуэрторикашка, друг мой несчестный, полубезумец, напялил на себя всё содержимое своих бесчисленных чемоданов в строгом соответствии с цветовой дифференциацей, принял на язык слишком много портретов товарища Ленина, руки тянет к раскалённой буржуйке, ему бы и четвертинки хватило, а он по самую лысину и то смеётся, то словами булькает, так и так, говорит, так и так. И головой тикает. Жена твоя, которая на, нет, другая, что прежде, воровка, дитя цветов, пьяница и снежный ангел, страсть как люблю, всё тебе говорю, как перед иконой, ничего не таю, знаешь, у русских, да и у неё, кажется, корни, Толстой, Достоевский, поля эти бескрайние, взглянешь на неё нечаянно, нет, здесь не то, здесь хочешь взглянуть, намеренно ищешь погибели своей, а как взглянешь, так и сердце в лёд. А я ему и говорю что?
– Что?
что тройку свою по литературе ты и так получишь и больше не делай мне нервы со своей зачёткой – хоть в окно маши – хоть по харе хлещи – хоть что-нибудь да сделай уже полезного в этой своей никакойной житейности, бывости, если хочешь, сам-то чего? Знаю, знаю. Надоело мне, говорю, с вашими вельницами биться льняными, машка эта туда же, три рубля ведь где-то ещё нашла, в сеть рыбацкую завернулась – и на Мосфильм в сериалах сниматься, проститутка, а почему, стало быть, в пустынях оазисы водятся? Только ли ради одних туристов заморских, когда кругом океан песку и всё блестит, как в ЦУМе? Вот и я говорю, а меня слышать никто никогда. Никтошеньки никогдашеньки, ой-ой, ай-ай, ашеньки, гдошеньки, а по интернету сегодня передавали наоборот, мол, погода нынче сякотная: и не снег тебе, и не дождь, ни песен, ни тиши да глади, – одна жижица, и в жижице той, если пойти маршем в доспехах и с транспарантами, во всякотаких флажках, ленточках и с блестящими дудками, например, мы здесь, король острова французского, Руании, Гренобля и иных, власть, баб, яблоки и чак-чак берём в плен, а речку вброд, сдавайтесь, сукины дети, кто последний к травматологу? Ни-ко-гошеньки. Надоело мне, говорю, с вами о политике дандонить, о материях разных, цветах линялых, мне ещё голову зашивать. Так и записано докторским почерком нервным – размашисто и косолинейно, заступая за края в самое небытие, так и записано кляксами по белу свету – принят такого-то сякого-то, тогда-то егда-то, во время неподходящее и сам не хожий, ноль-ноль с копейками, был вечер май, да сплыл к устью или что-то свежее на душе, ласковым ветерком будто, пациент же с головой окровавленной, хлоргексидином окроплённый, в потолок белый уставился и стихи всё читает. Чьи же стихи, – спрашиваю. Мои, – говорит, – потому что больно, а пилюль да уколов от боли этой ещё не придумали, дай Бог и не сподобятся. Кожа на голове лоскутами, ритм рваный. Слушает сестрица вся из полимеров и латекса голубого, ты, сестра, слушай внимательно, сказку буду сказывать и орать благим матом от боли, а то что шьёшь меня без наркоза, так это тьфу тебе в панамку твою и наливай ещё, а дело вот в чём. Есть у меня приятель, как водится, за кадыком, решил он враз и навсегда совсем завязать со всем, приюти, – говорит, – меня до утренней зари, а то боюсь себя самого в темноте не уберегу, расплывусь по небу облаками растрёпанными, задохнусь от высот страшных, почернею и на землю рухну водяной стеной, а что от меня лишнего земле будет, то лужами на ней останется, буду из них на вас смотреть, под юбки заглядывать, в лица ваши серьёзные, скучные, серые, сырые лица: обыденность, мой милый друг, обыденность она порнографична.
Я ему постельку, чтобы помягче, и форточку приоткрыл, чтобы полегче. Поворчал, поворчал да спать лёг. И снится мне зазноба моя, ведьмочка расчудесная, пизда любимая машенька, так бы и укусил за мягкое, и сон такой тоскливый-тоскливый, будто мне чуть-чуть совсем и не увидеть её никогда, не дотронуться до её бархатных ручек, запаха её страстноцветного не услышать – и так во сне мокро на глазах стало, что в самом сне и думаю: а ведь и правда плачу. Раскрываю глаза, с ресниц смахиваю, а слёзы тягучие, липкие – и кровью пахнут.
Ты, – говорит, – только головой не верти, не верти, сам постель бурчал, расстилая, что тараканы у тебя в голове, что тебе о будущем надо думать, а ты всё о ней да о ней, ты полежи сейчас тихо, так я и выпущу, лежу, лежу, а они всё шуршат лапками, стучат изнутри, – пустите, так и так, мы здесь, в темноте мирской, по ошибке, роковой случайности, так и говорят, шутнички рыжемордые, что неместные, от чего же и не быть у них мордам? Ведь во что-то, так сказать, они едят? Откуда-то глазками своими зыркают. Стучат всё, стучат, а я уснуть не могу, так почему же и не сделать доброе дело? И тебе хорошо, гражданам по своим делам, как и положено. Только ты головой не мотай, ладно?
– Ладно, – говорю, – ладно.
Что возьмёшь с сумасшедшего? А как тараканы все вышли, я ножичек-то у него и выхватил. Горячка белая, вот что, белее не бывает (воздев указательный) – delirium tremens, как говорил доктор, слишком известный, чтобы его называть, белка обыкновенная. Кто-то с драконами в дурака играет, кто-то с демонами в кости, кто-то бежит, сломя голову, от космонавтов, кто-то сказки аватарам сочиняет да всё в профиль. Как я сейчас вам. Улыбается сестрица: а давайте я вам ещё что-нибудь зашью? Крестиком, например.
– Проходили мы эти перформансы. Как сейчас помню: начальная школа, на груди октябрь пылает, во дворе пламенеют рябины, в голубом телевизоре дома лебеди страдают чайковского, книжки обоями переплетены, пахнет осенью, маргарином и жаренным хлебом, а в книгах всё приключения, всё далекие страны, всё моря и пираты, тигры доисторические и партизаны в картинках. Так и запишите в диагнозе. Пиши с красной.
Следовательно, мы, выше и ниже, короли и нищие странники, кубиты, парящие в газовой трубке, решительно плевать хотели и плюём – тьфу! – таким образом, в слащавые влажные морды всем белым и красным, зелёным и синим, с колокольни высокой, речь о которой, на всех обскуров, лицедеев и шарлатанов, революционеров и других пидорасов, их нежных любовниц, ротозеев и дам портовых, всех, вошедших во вкус общественный мест таковых же, мы, выжившие октябрята промышленных подворотен и армейских линеек, объявляем, что есть только люди и нелюди, а если в голове, кроме данона, сисек и писек, чужих и собственных,