Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через неделю, ровно к полудню, Болюшке вручили выписной эпикриз, ворох бумажек, направлений и предписаний, одели во что было, неестественно улыбнулись и пожелали всего хорошего. Медсестра проводила до поста дежурного на первом этаже у самого входа. Или выхода? Болюшка, над этим задумавшись, растерялся. Я родился недоношенным, – почему-то сказал он медсестре. – Видно, слишком любопытен, слишком хотел увидеть мир. Слишком хотел жить. Медсестра сказала, что прошедшее время здесь совершенно некстати, что звучит как эпитафия, а ещё что адрес его знает и зайдет, если, конечно, он хочет, будет наведываться, если надо – сидеть у кровати и читать сказки. И для себя тоже, потому что ей понравилось, потому что раньше она как-то всё это пропустила, что в школе было скучно, потом не до книжек, да и вообще, жизнь она, сам понимаешь, так закрутит, некогда поднять голову… Зачем? – спрашивает Иванов.
– Поднимать голову?
– Зачем вы мне это говорите? – удивился Болюшка, но удивление вышло театральным, – знал зачем.
Дежурная хотела предупредить, что лучше бы подождать, пока смеркнется, что у неё есть пирожки и чай: а если нет и домой торопитесь, то лучше через другую дверь, тут из подвала, на минус первом, туда только лифт для персонала да грузовой ходят, оттуда длинным коридором можно попасть в паталогоанатомическое, там секционное, еще выявляют бактерии в тканях по Грамму, Цилю-Нельсену, там много биопсийного материала, много холодильников, только вы дальше идите, дальше, там будет выход, обычно это выход для других, но вы, подобно Данте, живым явитесь, может быть, там и не будет никто вас встречать, может быть, тогда обойдется без лишнего шума. Веришь ли ты, Болюшка, что дежурная говорила про Данте? Болюшка дежурной тарабарщины не принял, пожал плечами, но едва открыл дверь на улицу, как увидел толпы людей, с плакатами, с камерами, с телефонами и фотоаппаратами в вытянутых руках. Болюшке стало дурно, но не так, как в прошлые времена, – много хуже, но он сам не понимал почему. Я же говорила, – проворчала дежурная, вам бы по коридору и дальше, куда жизнь заведёт. Болюшка снова пожал плечами, зачем-то поклонился медсестре, сказал: хорошая вы. Очень. И направился к грузовому лифту. Медсестра окликнула: подожди, куда ты один, тебя же первый встречный обратно погонит.
Полутёмными, стылыми коридорами, где-то гремят разболтавшиеся колеса тележки, где-то чуть слышно, множась эхом, играет музыка, медсестра говорит, что это Nilleto фитует с Рауфом и Фаиком, не слышал? Болюшка помотал головой и попытался ускорить шаг, но медсестра взяла под руку: не спеши, не спеши только. Тут немного осталось.
Не доходя до последнего полукружного поворота налево, откуда сильнее слышалось, у свободной каталки поблескивающей сталью, медсестра остановила Болюшку и поцеловала в губы. Неужели, неужели ты весь такой из себя, неужели в твоей голове только туманные истории и нет ничего простого человеческого, неужели ты не видишь, не замечаешь, не верю, всё ты видишь и давно заметил. Тянет медсестра за лацканы с чужого плеча, пытается повалить на каталку, но Болюшка ложиться не хочет: бледный – мычит невразумительное, зрачки сужены. Отпрянула медсестра, сама себя испугавшись: прости, прости, не подумала я, совсем из головы, совсем что-то, всё хорошо, я больше не дотронусь, обещаю, больше ни за что. «Вы совсем оскотинились или ко мне на приём?» – спрашивает явившийся на шум патологоанатом. В очках и с пилой в руке. Простите, – сказали оба и хором.
За дверью – палисадник, стиснутый кованным забором, с другой стороны пустая асфальтовая площадка, вся в варикозных трещинах. Медсестра звонит по телефону, долго объясняет в трубку куда и как ехать, Болюшка жмурится, глядя на солнце: в Первую мировую исчез Монмартр, во Вторую – Монпарнас, один плохонький, сбежав из Нанси, перебрался поближе к Декарту, в небольшое кафе рядом с могилой. Могила придавлена готикой, кафе – красное изнутри, африканские мотивы, кубизм, перемешанный с разорванным будущим. Один плохонький заказывал по утрам кофе и цедил его до самых сумерек, рыскал под столами в поисках окурков, набивал трубку и курил, писал, что никто никогда не прочтёт, и курил, изредка поглядывал на даму, пожалуй, дама прочла бы, окажись она ближе. Станет ли? С тебя станет. А солнце все светит и светит, а рядом с могилой теперь Kenzo и Liu Jo, корейская, американская, японская кухни, Эмпорио Армани и Сваровски: не по карману парижскому обывателю здесь фланировать с мыслями о великом будущем, здесь нужно другое, совсем другое. Плохонького же носят по ресторанам и секс-вечеринкам, дегустационным залам и благотворительным собраниям, арт-пространствам и бизнес-классам. Помните, как там было в «Тошноте»? Покажите, пожалуйста, вот эту сумочку.
Повернулся Болюшка к медсестре: знаете что, Елена, вы себя не корите и зазря не вините. А давайте как-нибудь в Пушкинский сходим? И поцеловал, крепко обняв.
Конечно не сходит.
Болюшка крестится на каждую мимо проплывающую церковь, на каждый мимо летящий купол с крестом над, только слегка преклоняет голову, чтобы не было слишком очевидно. Старается дышать глубоко и размеренно, чтобы подавить приступ от бесконечных растяжек, билбордов, призматронов и скроллеров, пилларов на остановках, сити-бордов и брандмауэров: помнит Болюшка по прошлым приступам про банки и памперсы, удовлетворительную длину половых членов и обещания других, про перхоть, побеждающую над чистым листом, про концерты прощальные, что же ты, что же ты, – пытается в себе подавить, – али зависть в тебе чёрная, люди зарабатывают себе на хлеб, детям на пальто восемьдесят девятого года, где-то жить надо, как-то жить, вот и зарабатывают, а ты хотел, чтобы все как ты? в однушке больше похожей на гробик с лампочкой и советским холодильником? почему тебя тошнит, когда люди известные зарабатывают на своей известности? Сволочь ты, Болюшка, и подлец. Подлец и сволочь. Сам читал про бурлюков да маяковских, как плевали в слушателей, как лица раскрашивали и бузили на Невском, как возмущали толпы зевак, как смеялись в лицо влюблённым стенографисткам, как материли стариков и старушек, как лебезили перед толстосумами и людьми поуспешней, лишь бы было на что пожрать да жилетку сшить, издать манифест да картины выставить, что же тебя с них не тошнит? Потому что забыли про них? Так и про этих забудут. А тебя и не вспоминал никто, вот и тошнит, жалкая ты душа, больное тело, ты ещё таксисту в машине наблюй.
Таксист нет-нет да и посмотрит искоса.
Ехали молча, только в самом начале пути Болюшка попросил выключить радио, на что таксист ответил: что-то вы бледный, как будто из морга, – и хохотнул. И в конце – когда Болюшка сказал, что привезли его не туда, что это не его дом, что мест этих он совсем не знает: простите, пожалуйста, но вы ошиблись. На что таксист ответил: простите, пожалуйста, но навигатор указывает, зачем ему врать, выходите, выходите, а то на телефон сниму и зеленкой обмажу. Болюшка перечить не стал, можно и у прохожих спросить да как-нибудь уж дойти.
У подъезда парочка: парень с бутылкой ликёра и девушка, глаза в чёрный выкрашены, смотрит пристально, не мигая. Кто мимо кого проходит, когда все стоят? Болюшка справился, куда идти ему. Парень улыбнулся, девушка ответила: прямо иди, а дураков пьяных не слушай, прямо, окажешься у дома с глухими окнами и жестяной башенкой, там поверни налево и снова иди, не оглядываясь и не сворачивая, а как дойдешь, как дверь откроешь, так закрой за собой и никого не пускай. И сам не выходи, дай сигарету. Нет у Болюшки сигарет, сам курить хочет до невозможности, я, – говорит, – только из морга. А потом из такси. Что