Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он щелкнул пальцами, и мне показалось – я его понял, однако немного позже убедился, что ничего не понимаю, и разозлился сам на себя, что вообразил тогда, будто понял. Хотел бы я знать, какого черта он имел в виду, когда щелкнул этак пальцами перед моим носом.
– Это все, – сказал он.
Я козырнул, повернулся кругом и подошел опять к сержанту.
– Можно теперь идти?
– Ты должен еще койку закрепить за собой, – сказал он. – Ну да ладно, можешь отложить до понедельника.
Я вышел на улицу и поехал на метро в город. Когда я пришел домой, Виктор уже спал. Вдруг он открыл глаза, но не шевельнулся.
– Убийство! – сказал он и тут же закрыл глаза и опять заснул.
Я взял гостиничную Библию и стал перелистывать и набрел на книгу Екклесиаст, в которой говорится, что все – суета сует. Но, по-моему, тут уж ничего не поделаешь. Раз мы живем, мы не можем не гордиться этим, какова бы ни была наша жизнь. А лев живет, не зная, как он красив. Орел живет, не зная, как он быстр. Роза не знает, что такое роза. Она не гордится благоуханием своим, и смрад ее разложения не угнетает ее.
А человек знает, что такое лев, и орел, и роза. Он постиг все сущее, и при виде упадка и разложения душа его омрачается и слезы выступают у него на глазах.
Знание – вот откуда суета, но это, вероятно, лучше, чем незнание.
Когда я заболел пневмонией, я впервые ощутил близость смерти, и мне это не понравилось. Я никогда еще не болел так серьезно. Болезнь была для меня школой, в которой я постиг бездну горькой премудрости. Японского мальчика, что просиживал возле моей постели, я воспринял как самого себя – безмолвного, терпеливого, страждущего и обреченного. Маленький высохший апельсин, который он мне подарил, был даянием божьим, человек принес его в дар человеку в знак их общности, в знак того, что они ничто перед Богом. В бреду я узнал много разных вещей, которым не научаешься, читая книги, и я дал себе клятву вспомнить о них, когда встану с постели. Слова, которые я слышал во сне, складывались в какую-то могущественную книгу, языка которой я прежде не изучал и все-таки понял: «Живи, да не прервется дыхание твое. Войди в цветущие розами сады, вдохни благоухание царственной розы. Пойди в городские винодельни, выпей чашу пурпурной дурманящей влаги. Да будет рука твоя правая чашей для груди возлюбленной жены твоей. Пальцы левой руки твоей сплети с пальцами ее левой руки, и уста свои сливай с ее устами от вечерней зари до утренней».
Но это не те слова, что я слышал во сне. Это одна шелуха от них. Все же я из числа созданий тщеславных, и быстроту орла, о которой он не знает, я называю своей, и величавость льва, о которой он не ведает, тоже называю своей. Я не одинок во вселенной, я сын многих, брат большинству людей и притязаю на их сестер. Лев не знает меня, но я его знаю. Орел мной не любуется, но я любуюсь орлом. Люди создали меня и забыли, но я помню их. Нужда, страдание, смерть создали их и меня, но мы живем и жить будем. И хотя нет более суетной заботы, чем старание сохранить себе жизнь, это суета благая, ибо она выливается в песню, а волнение плоти моей влекло меня к плоти женской.
И вот, лежа в больнице, на краю смерти в горячечном бреду, я дал себе клятву, что встану с постели и пойду к женщине, и я это сделал, но, увы, мне не так посчастливилось, как я ожидал.
Как-то вечером в баре на 4-й авеню я познакомился с одной женщиной, и она попросила меня проводить ее домой в два часа ночи, когда бар закрылся.
В бар этот я заглянул, чтобы посмотреть, нет ли там одного старого ирландца, с которым я познакомился накануне; он показался мне человеком замечательным; мало кто умел разговаривать так, как он.
Когда он узнал, что моя мать ирландка из Блэкрока, графство Дублин, и что ее звали Кетлин, он сказал:
– Значит, вы тоже ирландец, все равно, где бы вы ни родились и кем бы ни предпочли считаться.
Я ему объяснил, что мой отец англичанин и родился в Лондоне, но старик сказал, что это не так.
– Все равно, это в нем от ирландцев – то, что вывело его в люди. В какой части Лондона он родился?
Я сказал, что не знаю наверное, но, помню, отец что-то говорил про Ист-Энд.
– Это в Лаймхаузе ваш отец появился на свет, – сказал старик. – А в Лаймхаузе полно ирландцев. Как его зовут?
– Бернард Джексон.
– Ирландец! А у вашей матери, кроме Кетлин, есть другое имя?
– Арма.
– О, ирландка, и вы сами ирландец по виду. Где вы родились и как вас окрестили?
– Родился я в Сан-Франциско, а имя мне дали Весли.
– Город католический и полон ирландцев, но имя протестантское шотландское. Кто вам дал это имя?
– Отец.
– Вероятно, у него были какие-нибудь основания, ну а если оснований не было, тогда уж несомненно он ирландец, а не англичанин.
Так вот, я на следующий вечер зашел туда опять, в надежде застать там этого старика, но он не показывался, пока я там сидел и пил, зато эта женщина была там все время, около трех часов подряд.
Когда она попросила меня проводить ее домой, я очень удивился, потому что никак не думал, чтобы такая элегантная дама могла себе позволить что-либо подобное, но я был рад, что ошибся.
Оказалось, что она живет возле реки, в восточной части 2-й авеню. Квартира занимала два этажа. Обстановка была на редкость хорошая – все такое старое, добротное, удобное и приятное на вид. Женщине этой было чуть-чуть за тридцать, у нее был сын одиннадцати лет в частной школе; ее бывший муж, с которым она развелась, оставался ее лучшим другом; она была художницей-моделисткой и преуспевала в своей профессии.
Была она не ахти какая красавица, но с изюминкой: поглядит этак лукаво, озорно улыбнется и болтает всякие глупости.
Она наполнила бокалы, и я осушил свой залпом, как будто это была вода.
– Теперь вы расскажите о себе, – сказала она.
Я взял из ее рук бокал и поставил его на столик. Потом расстегнул молнию на жакете, плотно облегавшем ее фигуру, и скинул его на пол. За жакетом последовала юбка, она переступила через нее и все время повторяла:
– Но вы должны рассказать о себе…
А по-моему, с рассказом спешить было некуда, поэтому я не отвечал.
Лучшего места для приятного времяпрепровождения, чем у нее на втором этаже, я не видывал даже в кинокартинах.
В пять часов утра я принял душ, поцеловал ее на прощание и поспел в казармы как раз к подъему.
Мы с Виктором Тоска отправились позавтракать за три квартала, в наш любимый ресторанчик, где было приятно посидеть и послушать музыку, опустив монетку в музыкальный автомат. В эти темные утренние часы в Нью-Йорке мы любили послушать песенку «Зачем же так нехорошо?». В ней говорилось, как один человек в 1922 году заработал много денег и разбрасывал их на дурных женщин, а хорошая женщина спрашивает его, зачем он так нехорошо поступает, а потом и говорит: пойдем, дескать, отсюда, дай мне тоже немножко деньжат.