Шрифт:
Интервал:
Закладка:
на дальних подступах к воротам…[10]
Иногда я думаю, мне нужен такой гнусавый Володарский в голове: «На самом деле он говорит:…». Нормальные девочки (ТМ) всегда с ним живут: «Он никогда не признавался в любви, но я не сомневалась, что…»
Мужчина прямо сообщает, что ему с ней замечательно, но в планы на будущее она не включена. А девушка ласково обнимает его и понимает: «Боииится».
Мужчина молчит, а она считывает сурдоперевод с кончиков пальцев. Зачем ей слова, если в машине он поставил «Quizas» — значит, всё возможно.
Мужчина исчезает — наверное, рыдает где-то от ужасов нелюбви.
Я точно знаю, потому что у меня тоже был свой володарский. Но однажды он устал, лёг, вытянувшись под низким сводом моей маленькой головы, и умер от переутомления. Невыносимо стало всё время превращать «нет» в «да» и «nunca por nunca» в «quizas».
Впрочем, без внутреннего голоса я не осталась, но закадровый текст теперь чаще всего звучит в переводе Гоблина. Он грубо сообщает, что «get lost!» означает «отвали», а не «я заблудился, прости, у меня трудный период». Более того, он помнит, что «возможно» подразумевает «никогда», не читает между строк, не толкует вздохов, отказывается принимать невербальные послания и даже не конвертирует чувствительные ролики в нежные признания. «Если хочешь сказать мне слово, попытайся использовать рот», — цитирует он неприятным голосом, и я киваю — в самом деле. А если у тебя нет для меня даже слова, то у тебя нет ничего.
Иногда я чувствую, что это обедняет жизнь, лишает её игры, флирта и нюансов, делает простой, как мясо, и скучной, как вода. И я думаю, неплохо бы всё вернуть, выкопать володарского, но как представлю, что придётся ловить сигналы, а не слушать, угадывать, а не узнавать, предполагать и не спрашивать, и только лишь надеяться, — такая тоска, девочки, что ну его. I’m too old for this shit.
Известно, что порядочный ребёнок сразу после букваря прочитывает медицинскую энциклопедию, но я была сор-трава, сама не желала, поэтому требовала у папы читать мне «Атлас первой помощи» задолго до постижения азбуки. И лучше всего я помню оттуда картинки: схематичные руки-ноги и жгучие красные пятна на них. Человек без раны не более чем силуэт, плоть проявляется, когда на ней распускается этот цветок, — так мне казалось. Я знаю семь имён: резаные, рубленые, рваные, ушибленные, укушенные, колотые и огнестрельные. Я зачем-то помню, как бинтовать голову. Мужчина, хотите, я вас забинтую? Вы станете красивый.
Ещё в списке книжек, которые папа читал мне на ночь до школы, был «Петр Первый», «Поднятая целина» и «Графиня де Монсоро». Как вы помните, людей там ранят и убивают направо и налево, особенно у Дюма, — сюжет путешествует от одной неестественной дырки в теле Бюсси к другой, то в бедре, то в плече. В русских книжках предпочитали сразу рубить головы и стрелять, но и там встречались красиво недобитые герои. И я так понимала, что мужчину делают его раны.
Потом я выросла, страшно поумнела, самостоятельно прочитала букварь и ещё несколько книг и поняла, что вывод мой был узок: не только мужчину, но и женщину. Если ещё чуть шире — человека делает боль. Опыт, полученный не через боль, ощущается как менее ценный. Лучший способ лечения — вычистить язву до кости (желательно собственноручно), залить перекисью, и никаких обезболивающих, чтобы контролировать процесс. Если отваливается спина или нога, нужно обязательно «разрабатывать», расхаживать мышцы, наплевав на раскалённую спицу в теле. Вообще, всё нужно преодолевать, пробуждая за счёт стресса дополнительные резервы организма.
Сама не знаю, как жива осталась с таким подходом.
Естественно, это касается не только плоти, но и духа. Как это — всё хорошо? Что, вот так, встретились, полюбили друг друга, поженились и счастливы? Я даже не вспомню у себя отношений, которым не было бы препятствий — чтобы ни я, ни мужчина не имели в анамнезе разбитого сердца или обязательств крепче железа. Оно, конечно, всё потом как-то устраивалось, но если вначале не пришлось как следует пострадать, то это ерунда какая-то, а не отношения, их и считать не стоит.
Тут, конечно, должна быть торжествующая кода — «а теперь я…».
Но я же не в глянец пишу, а значит, честно хочу понять, сколько правды в постижении жизни через боль. «Легко пришло — легко ушло» — разве это редкость? Человек и животное гораздо лучше вырабатывают рефлекс на отрицательное подкрепление (на положительное тоже могут, но медленней). От ран остаются шрамы, от радости — ничего. Служение через жертву и подвиг убедительней, чем через ровный повседневный труд. И да, мужчина скорей запомнит женщину, которая сделала его несчастным на год, чем ту, с которой он был счастлив несколько лет. И любовью наверняка назовёт именно мучительную историю.
Поэтому я даже не вижу виктимности в уверенности, что чаще всего успех приходит через боль, — это лишь результат жизненного опыта.
Виктимность, наверное, в полном отрицании иного пути. Мне приятно верить, что есть и другие способы.
* * *
Фильмы, которые смотришь в детстве, это, конечно, страшная штука, потому что как сформируют понятия о прекрасном, героическом и правильном, так и живёшь с ними до конца дней, почти ни о чём не подозревая. Изредка только осознаёшь, что твой собственный зверски оригинальный стиль, тщательно изобретаемый полжизни, оказывается, снят с актрисы, чьё лицо ты разглядела во всех подробностях, пока пускала слюни в кроватке с высокими бортиками.
И представления о базовых понятиях типа любви и понтов не то чтобы плод личного трагического опыта, а калька с киношных историй, которые смотрели родители, пока ты строила из кубиков, вроде даже спиной к телику. До сих пор помню голубоватые отблески экрана на мамином лице, как я следила за сюжетом, наблюдая смену выражений, и мне даже не нужно было вникать в смысл. Она восхитительно умела плакать: глаза светлели до виноградной зелени, делались прозрачными и переполнялись слезами. Или вдруг черты обретали чёткость греческой геммы — это когда про гордость и жертву. Я несколько пугалась тогда, потому что мама явно отстранялась, заворачивалась в пуховый платок и уходила в разбитых сапогах куда-то на подвиг — и всё это не вставая с дивана.
И я тогда оборачивалась и смотрела, кто забирает её сердце. И запоминала.
Впрочем, мы не всегда совпадали с ней в оценках: например, Мону-Вертинскую и белошвейку Полину Гёбель она в глубине души полагала шалавами, а я находила невозможно крутыми. Самым шикарном эпизодом «Звезды пленительного счастья» я считала тот, где Полина венчалась со своим дурачком. После обряда жениха сразу же забирают жандармы, невеста кидается к нему, её роняют в грязь — оттого, что заговорила по-французски, — но тут вмешивается офицер. Её поднимают, и он предлагает:
— Мадам, я могу передать вашему мужу всё, что вы хотите ему сказать, на языке, установленном правилами.