Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На то, чтобы нарисовать границу и знаки, ушло около полутора месяцев. В результате я и сам не понял, что получилось, но забавно было наблюдать в выходные детишек, совершавших обходы вдоль города: они ступали по линии, как по веревочке, чтобы не пропустить ни единый сантиметр. Иногда попадались пожилые, у которых не хватало духу переступить через белую черту. На лицах их было написано недоумение: почему по эту сторону, в Диккенсе, все не так, как по другую? Ведь и там, и там валялось неубранное собачье дерьмо, да и скудная трава здесь не была зеленее. И там, и там ниггеры били баклуши, но возникало чувство, будто здесь ты — дома. Интересно, почему? Ведь это всего лишь белая линия.
Честно сказать, я и сам первые несколько дней робел пересекать черту: неровная белая полоса вокруг города напоминала мне меловой контур, нарисованный полицейскими вокруг тела моего отца. И все же мне нравилась получившаяся граница. Она сплачивала людей и создавала из них общность. И хотя я не вполне восстановил статус Диккенса, то хотя бы посадил его на карантин. Что ж, сообщество cum лепрозорий — тоже неплохое начало.
Иногда просыпаешься прямо среди ночи и чувствуешь, как сильно воняет. В Чикаго есть ветер «Ястреб», а у Диккенса, несмотря на совсем еще свежую границу, есть «Вонь», вызывающая жжение в глазах, — бесцветные миазмы серы и дерьма, порожденные нефтеперерабатывающим заводом в Уилмингтоне и очистными сооружениями в Лонг-Бич. Поскольку нам досталась такая роза ветров, «Вонь» собирает все едкости, когда пары́ соединяются с вонью пота, текилы и одеколона «Драккар Нуар», исходящей от ходоков, что возвращаются после гулянок из Ньюпорт-Бич. Говорят, из-за Вони преступность снизилась на девяносто процентов, но когда ты просыпаешься от нее в три часа ночи, первое, что хочется сделать, — это пойти и убить парфюмера по имени Ги Ларош.
В ту ночь, через две недели после появления границы, зловоние было просто невыносимым, и я не мог заснуть. Я пошел чистить конюшню, надеясь перебить ненавистный запах, засевший в ноздрях, ароматом свежего навоза. Но и это не помогало, и тогда я приложил к носу кухонное полотенце, смоченное уксусом, чтобы ослабить смрад. И тут в дом вошел Хомини: через одну его руку был перекинут мой гидрокостюм, а в другой он держал курительную трубку. Хомини был одет как английский слуга, во фрак и накидку, — и неуверенно копировал высокий слог «Шедевров от BBC».
— Ты что тут делаешь?
— Увидел свет в ваших окнах и подумал, что, может быть, хозяин желает хэша и немного подышать свежим воздухом.
— Хомини, четыре часа утра. Ты почему не спишь?
— Потому же, что и вы. На улице воняет, как у бродяги из задницы.
— А откуда у тебя смокинг?
— В пятидесятые такой был у каждого черного актера. Придешь на кастинг, чтобы получить роль привратника или официанта, а они такие: «Парень, да ты экономишь нам пятьдесят баксов! Берем!»
Пыхнуть, а потом серфануть — неплохая идея. Слишком накурен, чтобы садиться за руль, но есть повод впервые за несколько месяцев повидать свою девушку. Поймать волну и флюиды от моей крошки? Это как словить одной затяжкой двух зайцев, так сказать. Хомини провел меня в гостиную, развернул ко мне папино кресло и хлопнул ладонью по подлокотнику:
— Присядь.
В газовом камине загудело пламя, я зажег щепку, раскурился от нее, сделал долгую затяжку и улетел еще до того, как выдохнул. Наверное, я забыл закрыть заднюю дверь, потому что в гостиную вошел черный, недавно родившийся теленок с блестящей шерсткой. Ему не было еще и недели, он не успел привыкнуть к звукам и запахам Диккенса. Остановившись рядом, он вытаращил на меня большие карие глаза. Я выдохнул на него облачко гашишного дыма, и вместе мы почувствовали, как стресс оставляет наши тела. С громким шипением меланин растворялся в пустоте, как антацид под проточной водой, и с наших шкур сходила чернота.
Говорят, каждая выкуренная сигарета сокращает жизнь на три минуты, но хороший гашиш дает ощущение, что смерть — где-то очень далеко.
По воздуху донеслось отдаленное стаккато выстрелов. Последняя за эту ночь перестрелка продолжилась рокотом полицейского вертолета. Я поделился с теленком пивом, чтобы нам обоим немного сбить кайф. Хомини расположился у двери. По улице промчалась кавалькада «скорых», и он вручил мне доску для серфинга, как дворецкий протягивает английскому джентльмену пальто. Притворяется Хомини или нет, но я завидую его забывчивости, потому что он, в отличие от Америки, перевернул эту страницу. История такая штука, что мы воспринимаем ее как книгу — перелистнул страницу и живи дальше. Но история — не бумага, на которой она напечатана. История — это память, а память — это время, эмоции и песня. История — это то, что навсегда остается с тобой.
— Хозяин, я тут подумал… вам интересно будет узнать, что на следующей неделе у меня день рождения.
Я чуял, что всё не просто так. То-то он такой обходительный. Но что можно подарить рабу, которому даже свобода ни к чему?
— Что ж, отлично. Съездим куда-нибудь. А пока, сделай одолжение, отведи теленка в коровник.
— Я не обслуживаю домашних животных.
Даже когда не воняет, если ты идешь по улицам гетто в гидрокостюме, с доской для серфинга под мышкой, никто до тебя не доебывается. Ну, может быть, какой-нибудь сопливый грабитель окинет тебя взглядом, прикидывая в уме, за сколько можно заложить мой допотопный трехплавниковый серфборд Town & Country. Иногда меня останавливают возле прачечной, с изумлением поглядывая на мои шлепанцы и ощупывая черную полиуретановую кожу гидрокостюма.
— Ты прикинь, а?
— А че это на тебе?
— А куда ж ты ключи кладешь?
Ровно в пять сорок три утра к остановке подъезжает автобус 125, что едет в сторону Эль-Сегундо. Я люблю, когда с громким шипением открываются пневматические двери и водитель радостно меня приветствует:
— Давай скорее, хуйло, а то вонь запустишь.
Водитель автобуса считает, что мы уже не пара, поскольку много лет назад она вышла за теперь уже бывшего гангста-рэпера Панаша (теперь он не слишком известный коп из сериалов и снимается в рекламе пива), родила четверых детей, и у нее есть судебное предписание, запрещающее мне приближаться к ней и ее детям, потому что я таскался за ними до самого дома и орал: «Ваш папочка не отличит ассонанс от элегии! И еще зовет себя поэтом!»
Я сел на свое обычное место возле передней двери, развалился на сиденье, вытянув ноги в проход и закрывшись доской из стекловолокна, словно африканским щитом, способным отразить все ее колкости и оскорбления.
— Да пошел ты.
— Да пошла ты.
Оскорбленный и отвергнутый, я отправился в самый конец салона, положил доску на заднее сиденье и лег на нее, изображая из себя факира с разбитым сердцем, возлежащего на гвоздях, чтобы изгнать душевную боль физической. Автобус неуклюже сползал вниз по Розенкранц-авеню, безответная любовь всей моей жизни Марпесса Делисса Доусон с монотонностью буддистского монаха объявляла остановки, а сидевший за три ряда от меня сумасшедший мужик все повторял и повторял свою утреннюю мантру: «Я уебу этой черной суке. Я уебу этой черной суке. Я уебу этой черной суке. Я уебу этой черной суке».