Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она засмеялась счастливо.
— Ты добрый, Вадик!.. — Она приникла ладонью к его щеке и не отняла ладони. — Нет, я верно говорю: добрый... добрый... Ты придешь завтра, Вадик, а? Я покажу тебе птенцов от моих желточубых... Придешь, а? В это время? Придешь?
— Приду, — сказал он, повременив.
Она стояла у чердачного окна и ждала, когда он войдет во двор. «Господи, что же это такое? — спрашивала она себя. — Да неужто вот так можно приковать людей друг к другу железом? Но ведь сковать их так — значит не просто лишить их простора, а обречь на неволю? Бедный Вадик!.. И потом, он ведь на пороге своей жизни! Именно — своей, своей! Должна же быть у него эта жизнь!» Она поймала себя на мысли: мечты эти увлекли ее, ей бы вверить себя им и не расставаться. А за чердачным окном будто рухнул потолок.
— Нет, нет, где ты был, где был? — Крик исказил голос Влада; казалось, это кричит не он, а кто-то другой, которого он подговорил. — Неправда, неправда! Тебя не было целых тридцать минут!.. Тридцать, тридцать — я заметил! Ты бы пожалел меня — я чуть с ума не сошел! Где ты был? Нет, скажи, где?
Она пошла домой кружным путем — до степи рукой подать. Сентябрь все еще был знойным. Полуденное солнце будило запахи. Как ни немощен был ветер, явственно слышалось дыхание осенней степи: и солоноватый запах разогретой земли, и кисловатый душок перезревших помидоров, и пряный дух вскипающего на степном костре арбузного меда. Еще много дел оставалось в степи, и не было нужды в дожде, но дождя хотелось. Мнилось, что он вот-вот разразится, степной дождь, косо, с размаху, исчертивший небосклон, пришедший в степь вслед за ветром и, как ветер, шествующий по степи волнами, то вздыхая трубно, то переходя на шепот. Мнилось еще, что самим своим ожиданием степь способна вызвать этот дождь, но дождя не было. Сентябрь оставался синим, синий сентябрь.
Она застала дома только бабулю. Солнце лежало на подоконнике, подсветив цветы. Казалось, бабуля дожидалась именно этого часа, чтобы взять в руки лейку и полить их. В цветах было счастье бабули, в их разноцветье, в их почти неслышном дыхании, в их прелести. Ничего так не любила она, как цветы. Все чудилось, что она дождалась своей закатной поры, чтобы воспринять цветы. Она могла часами смотреть на них. Ничто не давало бабуле столь точного представления о красках и формах жизни, как эти цветы, хотя единственно цветы и сберегли эти краски.
— Бабуля, спой мне свою любимую, спой, спой!.. — сказала Ксана, приняв из рук старой лейку.
А бабуля уже пела, у нее было степное пение — в нем была строгость и безбрежность. Бабуля держала песню так, будто бы у песни было эхо:
Ехал с ярманки ухар-купец...
А Ксана думала: «Он не придет, он устрашится брата и не придет... Да разве после того, что только слышала Ксана, придешь?»
Но он пришел.
— Вот я, Ксана, вот! — произнес он, восторжествовав, и кинулся к ней.
— Вижу: ты пришел! — отозвалась она и устремилась к нему. Голуби, сидящие на полу, беспорядочной стаей взлетели и, сшибая друг друга, хлынули к чердачному окну. — Пришел, пришел! — повторяла она и даже протянула руки ему навстречу.
Но он, шагнув к ней, остановился. Его вспугнула тишина. Она была чуткой, эта тишина. Было слышно, как пронеслась мимо чердачного окна голубиная стая, шурша крыльями, — казалось, что, достигнув окна, она на секунду остановилась, будто решая, влететь ей в окно или стремиться дальше, потом пронеслась дальше и, кажется, опустилась на крышу. За чердачным окном сейчас было тихо, как тихо было далеко внизу, где легли пыльные крупинские яблони. Ничего не могло быть тревожнее этой тишины. Мысль обратилась к Владу — не онемел же он вдруг, не примирил ли себя с происходящим? Тогда что произошло? Может, он встал и пошел вслед, дождался того самого закатного часа, который был вчера урочным часом свидания, и пошел вслед. Через двор, в подъезд, на пятый этаж, а потом по железной лестнице, упершейся в чердачный лаз... Может, он уже подобрался к лазу на чердак и вот-вот его приподнимет...
— Я обещала показать тебе птенцов от моих желточубых! — нашлась она. — Иди сюда!
Она наклонилась над гнездом желточубых и взяла в руки птенца, ощутимо тяжелого, с неестественно большим зобом, набитым зерном, в крупных пеньках, толстых и темных, что делало птенца странно похожим на ежа...
Она вдруг отстранила птенца, возвратив его в гнездо.
— Можно спросить тебя, Вадик?
— Да?
— Я знаю, что тебе было непросто явиться сюда, но ты пришел... Почему?
Он сидел спиной к окну, и его лица не было видно. Он словно упрятал лицо свое в тень, чтобы не выдать себя.
— Почему, почему? — повторила она.
Он вздохнул.
— Разве не ясно? Мне хорошо с тобой, Ксана...
Она вдруг взяла его лицо в свои ладони, и он ощутил, какие они у нее гладкие.
— Я смелее тебя, Вадик, понимаешь, смелее... — произнесла она и подумала: господи, смелость девочки может заворожить и мальчишку. Но кто-то же должен быть смел, в конце концов! Без храброго порыва, наверно, нет любви. Если это не удается мальчику, надо, чтобы отважилась девочка. Кто-то должен быть смел! — А твоя левая бровь, как мне кажется, короче правой! — сказала она и провела кончиком среднего пальца по левой брови, точно повторив ее линию. — Нет, серьезно, короче!.. И вот этот твой завиток на виске я бы выпрямила и отвела за ухо... А вообще тебе больше пошел бы зачес, когда лоб освобождается от волос... Пойми, с какой стати хоронить такой лоб?..
— Погоди, вроде я и не живой — почему ты со мной так?
— Наоборот, живой, живой — поэтому я так, пойми, поэтому...
Но он должен был признаться себе: ему хорошо, когда она приникает своими ладонями к его щекам, невзначай задевает его плечо своим плечом, может напрячь щеки и дунуть ему в глаза... Он чуял, что она наполнила этот чердак своим дыханием,