Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К Юркуну часто приходили молодые художники. Среди них Михаил Алексеевич особенно выделял Павла Ивановича Басманова, с большой проницательностью угадав в нем оригинальный и сильный талант.
Он подарил Басманову очень хороший и, несомненно, подлинный рисунок Сурикова и сказал при этом:
– Вы любите Сурикова, а мне вот больше нравятся ваши акварели.
Иногда, очень редко, в кузминском доме появлялась компания веселой молодежи, не художественной, не литературной и даже не окололитературной. Ее приводил талантливый музыкант и весьма светский молодой человек кн. Петр Андреевич Гагарин: с ним приходили его прелестная жена и два или три приятеля. Михаил Алексеевич любил молодые лица и радовался их появлению.
* * *
Однако большинство посетителей кузминского дома все-таки составляли поэты. Очень разные, непохожие друг на друга, и по большой части далекие от той поэтической культуры, носителем которой был сам Кузьмин, они все тянулись к нему, потому что высоко ценили его мнение, свойственную ему тонкость понимания стихов, точность и молниеносную быстроту его реакций и умение дать верный совет.
Я не застал того времени, когда Кузмин дружил с Хлебниковым или, позже, с Пастернаком. Но я перевидал у него немало поэтов – кажется, из всех живших тогда поколений.
Выше я уже назвал Бенедикта Лившица и Анну Радлову. За чайным столом у Михаила Алексеевича я встречал Сергея Спасского, Рюрика Ивнева, Виссариона Саянова и Сергея Нельдихена.
Вагинов, Хармс и Введенский приходили читать Кузмину и слушать его советы. Представители поэтического авангарда тех лет, особенно самого крайнего левого фланга, подчеркнуто выделяли Кузмина из среды поэтов старшего поколения и, кажется, только с ним одним и считались. Это, впрочем, относится не только к поэтам авангарда.
Однажды, поднимаясь по лестнице, я заметил тучного и, как мне показалось, не очень молодого человека, который, пыхтя и отдуваясь, с трудом забирался на пятый этаж.
В первую секунду я принял его за Пипкина, описанного выше жильца кузминской квартиры. Но он окликнул меня:
– Вы идете к Кузмину?
– Да, – сказал я.
– Подождите. Пойдемте вместе. Я Багрицкий.
За столом у Кузмина не было принято читать стихи. За чаем шел только общий разговор. Мне запомнилось, с каким вниманием и почтительностью Багрицкий обращался к Кузмину и слушал его. Тогда мне думалось, что это странно. Казалось бы, что общего между ними?
В другой раз Михаил Алексеевич пригласил меня прийти не в обычные дневные часы, а вечером, чтобы познакомиться с поэтом, которого он особенно ценил. Это был Андрей Николаевич Егунов, поэт, прозаик и ученый-эллинист, выступавший в литературе под псевдонимом Андрей Николев. Он жил тогда где-то в ссылке, за стоверстной зоной, и потому очень редко появлялся у Кузмина.
Егунов был, пожалуй, единственным человеком и едва ли не единственным поэтом, в котором я замечал что-то общее с Кузминым. Эти неуловимые черты сходства проявлялись не только в стихах Егунова или в его блистательной прозе, лирической и насмешливой, но и в самом стиле мышления, даже в манере говорить и держаться. Он и за столом сидел как-то похоже на Кузмина, так же уютно и с такой естественной и непринужденной грацией. Впрочем, ни в его манерах, ни в его творчестве не было ничего подражательного.
Ю. И. Юркун стал показывать свое собрание репродукций.
– Я тоже собираю картинки, – сказал Егунов. – И делаю с ними некоторые эксперименты. Иногда прихожу к интересным результатам.
– Каким? – спросил Юрий Иванович.
– Я комбинирую, – объяснил Егунов. – Например, вы помните картину Репина «Не ждали»? Там в двери входит бывший арестант, вроде меня, возвращенный из ссылки. Я подобрал по размеру и на его место вклеил Лаокоона со змеями.
Мы вообразили картину Репина с Лаокооном.
– Да, – сказал Михаил Алексеевич. – Действительно не ждали!
Среди поэтов еще более молодого поколения самыми заметными были Иван Алексеевич Лихачев и мой университетский товарищ Алексей Матвеевич Шадрин. Оба они писали хорошие стихи, а позднее стали очень известными переводчиками. Они уже тогда знали множество языков и обладали необыкновенной начитанностью.
Я упоминаю об этом, потому что вся атмосфера кузминского дома характеризовалась поразительно высоким уровнем образованности.
Недосягаемым примером был сам Михаил Алексеевич. Нельзя назвать ни одного сколько-нибудь значительного явления европейской духовной жизни, искусства, литературы, музыки или философии, о котором он бы не имел собственного, ясного, вполне компетентного и самостоятельного мнения.
Круг его интересов и пристрастий чрезвычайно характерен для русской культуры начала XX века, созданной или, лучше сказать, насажденной деятелями «Мира искусства» и младшим поколением символистов. У Кузмина дело шло из первых рук. Он сам был среди тех, кто насаждал эту культуру.
Основу его образованности составляло знание античности, освобожденной от всего школьного и академического, воспринятой, быть может, через Ницше – хоть Михаил Алексеевич и не любил его – и в первую очередь через большую немецкую филологию. Книгу Эрвина Родэ «Psyche»[26] Кузмин читал постоянно – чаще, чем Священное Писание, по собственным его словам.
Почти минуя средневековье, в котором его привлекали только отзвуки античного мира, вроде апокрифических повестей об Александре Македонском, интересы Кузмина обращались к итальянскому Возрождению, особенно к Флоренции Кватроченто с ее замечательными новеллистами и великими художниками: Боттичелли и молодым Микеланджело.
Отблески искусства Кватроченто, флорентийского и венецианского, глубоко проникли в поэзию Кузмина, возникая иногда даже там, где строй его поэтической речи был сознательно и подчеркнуто простонародным, а тема – русской и неожиданно современной.
Вот стихотворение, которое никогда не издавалось:
Не губернаторша сидела с офицером,
Не государыня внимала ординарцу,
На золоченом, закрученном стуле
Сидела Богородица и шила.
А перед ней стоял Михал-Архангел.
О шпору шпора золотом звенела,
У палисада конь стучал копытом,
А на пригорке полотно белилось.
Архангелу Владычица сказала:
«Уж право, я, Михайлушка, не знаю
Что и подумать. Неудобно слуху.
Ненареченной быть страна не может.
Одними литерами не спастися.
Прожить нельзя без веры и надежды,
И без царя, ниспосланного Богом.
Я женщина. Жалею и злодея.
Но этих за людей я не считаю.
Ведь сами от себя они отверглись,
И от души бессмертной отказались.
Тебе предам их. Действуй справедливо».
Умолкла, от шитья не отрываясь,
Но слезы не блеснули на ресницах,
И сумрачен стоял Михал-Архангел,
А на броне пожаром солнце