Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Устал я, — произнес незнакомец ослабевшим голосом. — Решайте, пожалуйста, насколько отодвигаем время. Пять минут вас устроит? Или уже десять? Не тяните, молодой человек, будьте добры, мне тяжело здесь.
— Я понял. Сейчас. Секунду. Важный вопрос: буду ли я помнить то, что было? Вот те пять минут, которые мы исключим, вы исключите, я их буду помнить?
— Нет.
— Ясно. Понятно. Я так и думал. Тогда вот что. Не будем отодвигать. Вы уж извините…
Митя не договорил. Не для кого было договаривать — незнакомец исчез. Митя коснулся табурета, на котором он сидел, и ему показалось, что сиденье еще теплое. И запах не успел улетучиться. Митя вдруг догадался, что это за запах. Железной дороги. Ночной станции. Шпал, мазута, горячего металла, дальней дали, пепла, ржавчины, пота.
Из комнаты матери донеслось пение. Лемешев, баллада Герцога из «Риголетто»: «Тарампам любовных цепей». Старая граммофонная запись. Митя аккуратно утопил в гнездо заводную головку и приладил часы на руку. Застегнул на самую последнюю дырочку. Часы свободно болтались на худом запястье, съезжали на кисть.
Митя выплеснул в раковину остывший кофе. Тенор вновь завел свою балладу. Но уже не один. Ему вторил, старался за ним поспеть и не забежать вперед живой мужской голос. Граммофонный голос смолк и живой остался один, без поддержки. Но продолжал. Вслепую. Ошибаясь, забираясь не в ту степь и в глухой лес, натыкаясь там на деревья. Но не сдавался, продолжал.
«Это хорошо», — подумал Митя.
Пение смолкло. Послышались шаги. Материнские. Их Митя всегда мог узнать, их особый ритм, уверенный и настороженный в то же время. Как будто правая нога ступала решительно, а левая неуверенно, не очень-то правой доверяя. Шаги мужчины были тихие, подшаркивающие. Как будто даже покашливающие. В прихожей щелкнул выключатель. Послышался негромкий грудной голос матери. Митя замирал, когда она вот так с кем-нибудь говорила. Слепой, все еще не прозревший голос мужчины. Вновь голос матери. Поворот замка. Открывание и закрывание двери. Щелчок. Шаги.
Мать вошла на кухню. Не взглянула на Митю. Выдвинула из тумбы возле плиты ящик, достала пачку сигарет. Встала к тумбе спиной, прислонилась, щелкнула зажигалкой. Смотрела на Митю сквозь дым.
— Я хлеб не купил, — признался Митя.
— Что так?
— Деньги потерял.
Мать ничего на это не отвечала, только еще больше сощурилась. Может, от дыма.
— Деньги потерял, зато часы нашел.
Митя вытянул руку. Стеклянный глаз сверкнул, вспыхнул отраженным светом.
— Завод «Слава», семнадцать камней. На пять минут спешат, но это наплевать.
Мать молчала.
— Он не сосед. Просто с улицы. Извини. Так вышло. Мы тут поговорили.
Мать открыла кран и сунула окурок под воду. Выкинула погасший окурок в мусорное ведро и отправилась из кухни.
— Черт, — пробормотал Митя. И крикнул: — Черт!
Он услышал, как у матери в комнате заговорил телевизор. Встал и потащился к себе.
Митя не стал зажигать свет, он вообще любил сумерничать. Бросился на диван, руки заложил за голову. Лежал и разглядывал темные корешки книг в высоких старых шкафах. Митя запел граммофонную балладу. «Тарампам любовных цепей». У него был не тенор, а баритон, негромкий, но чистый голос. Митя пропел балладу — от первого слова до последнего. В ночное уже окно смотрела луна. У матери бубнил телевизор. Митя задремал.
Проснулся при свете утра. Не узнал собственной комнаты, с удивлением подумал: где же я? Наверное, оттого, что так и проспал всю ночь одетый. Не сразу вспомнил часы, полсекунды смотрел на них с изумлением, как на чужие.
«Девятый час; семь минут; на самом деле — две; две минуты девятого. Оп, уже три».
Митя распахнул фрамугу. Серый-серый день.
На кухне горел свет, мать жарила яичницу. Кажется, именно этот запах и разбудил Митю.
Он сел на табурет с торца стола, сгорбился и наблюдал, как мать лопаткой подхватывает яйцо со сковородки и перекладывает на тарелку. Митя ни за что не стал бы перекладывать, ел бы со сковородки, скворчащее. Мать на Митю внимания не обращала, как будто его не было. «Я призрак, — невесело подумал Митя. — Призрак был мал и невесом».
Вздрогнул и осветился изнутри мобильный. Мать взяла трубку.
— Привет, Аня. Нет, не смогу поехать. Нельзя Митю одного оставить. Нет, не шучу. Нимало. Прекрасно себя чувствует. Росту уже под метр восемьдесят, ей-богу, не вру, да за полгода… а никуда не собирается, так, существует, ума нет, глаза? Серые, да, красивые глаза… ростом вымахал, а ума нет, все еще не нажил, да, я-то надеялась, что у меня сын взрослый, а он еще так, щенок, привел какого-то бомжа в дом, прямо в дом, прямо на нашу мирную кухню, за стол усадил… а бог его знает почему, не объяснил, не нашел нужным, нету объяснения у него, дурачок потому что, уши развесил, в другой раз он их десять человек приведет, а что, мало ли чего они ему наплетут, он поверит, он у меня доверчивый, дитя, сказки любит, а может, он навсегда такой глупый, я не знаю, помру, а его всякий тут облапошит, по миру пустит, будет милостыню просить по электричкам, дурачок, что с него взять, я уже и рукой махнула. Да нет, не преувеличиваю, зачем?.. Да. Спит в одежде, с утра не моется, а что ему, он и так хорош, глаза-то серые. Нет, не в школе. Уже выучился, уже готов к взрослой жизни. Ага.
У Мити горело лицо. Он хмуро смотрел на остывающую в материнской тарелке яичницу. На тлеющую в пепельнице сигарету.
— …Какая встреча? Правда не помню. Да перестань, зачем это, все прошло, что уж ворошить. Не хочу. Точно. Без меня. Привет передавай. Да. Целую.
Мать отключила телефон, съела яичницу. Взяла медную турку с деревянной ручкой, насыпала кофе, залила водой, поставила на маленький огонь, взяла погасшую сигарету, щелкнула зажигалкой. Курила и следила за кофе. Дым уносило в открытую фрамугу. Митя смотрел на бледное синее пламя. С улицы на карниз опустился сухой листок, откуда-то с серого неба, с небесного дерева. Осень у них там, в небесах.
Мать выпила кофе, вымыла за собой посуду и пепельницу. Порядок. Скользнула по Мите невидящим взглядом и ушла. Митя слышал, как она собирается. Слышал запах ее духов. Мысленно сказал: «Дождь обещали, зонт не забудь».
Дверь захлопнулась, Митя вышел в прихожую. Зонт лежал на тумбочке.
Митя включил душ на всю мощь, вода обрушивалась с тяжелым грохотом, стоять под ней было почти невозможно, но Митя терпел. Этот душ вышибал все мысли, из него Митя выходил оглушенный, ослабевший, очистившийся. Как будто спасшийся.
Мокрый прошлепал к себе в комнату. Увидел мельком свое бледное отражение в зеркале, на секунду приостановился. Кто-то чужой там, не Митя. Кто-то жалкий.
Убрал постель. Оделся во все чистое на влажное еще тело. Футболка, трусы, джинсы, носки. Как солдат надевает все чистое перед смертельным боем. Да, Митя собирался в школу, как на войну. Война длилась уже девять лет, и не было надежды на скорое окончание. Будет ли вообще этот последний залп — последний звонок? Война затяжная, унылая, окопная. Война на выжидание. Война без врагов, без выстрелов, но война. Мите казалось, что в школе медленно утекает из него жизнь. Он сидел на уроках сомнамбулой, и ему было страшно провожать в последний путь свое время. Школа была тем светом.